Антинигилистический роман 60–70-х годов — часть 4

Крайне одиозный образ Проскриптского («Взбаламученное море» Писемского) весьма затруднительно «подогнать» к тургеневской традиции. Проскриптский, постоянно источающий яд и ненависть, — это далеко не Ситников, а дистанция между ним и Базаровым почти беспредельна. Что же касается дистанции между Проскриптским и Чернушкиным, она по существу минимальна. 272 Впрочем, отдельные намеки на тургеневскую манеру в изображении Проскриптского, не имеющие принципиального значения, все-таки встречаются кое-где в начальных главах второй части «Взбаламученного моря». Расходясь после стычки в трактире «Британия», Бакланов и Проскриптский обмениваются последними колкостями («— Кутейник! — проговорил себе под нос Бакланов. — Барчонок! — прошептал Проскриптский»). По духу своему этот эпизод как-то ассоциируется с колоритными отрывками из сцен до и после дуэли в тургеневском романе, в частности с выпадом Павла Петровича («…я… не семинарская крыса») и характерной репликой, срывающейся с языка Базарова в момент окончательного отъезда из Марьина («барчуки проклятые»). Но слова Базарова проникнуты презрением к своим противникам и, главное, уверенностью в праве на это презрение, между тем как в шепоте Проскриптского ощущается бессильная и потаенно-завистливая злоба человека, занимающего низшую ступень на лестнице сословной иерархии. Будучи по складу своего характера и писательского дарования демократичнее, «грубее» Тургенева, Писемский тем не менее отдает здесь очевидное предпочтение «барчонку». Укажем еще на одну аналогию подобного рода. В дальнейшем некое уважение Проскриптскому все же оказывается. В минуту самокритичного настроения бичуя бесхарактерность и неприспособленность к систематическому труду, свойственные людям его типа, Бакланов с досадой возражает собеседнице, не расположенной к Проскриптскому: «Нечего гримаски-то делать. Он идет куда следует; знает до пяти языков; пропасть научных сведений имеет, а отчего? Оттого, что семинарист…». 273 Заявление Бакланова похоже на вынужденное, идущее от ума, а не от сердца признание достоинств Базарова в разговоре Николая Петровича с братом, обзывающим нигилиста лекаришкой и шарлатаном («Нет, брат, ты этого не говори: Базаров умен и знающ»). Но и это скорее смутный отголосок традиции, обычный в творчестве любого мало-мальски образованного писателя, нежели результат обдуманно запланированного следования ей. Наконец, генетическая несовместимость образов Проскриптского и Базарова подтверждается недвусмысленно положительными суждениями о последнем, высказанными в одном из недавно опубликованных писем Писемского к Тургеневу. Базаров в восприятии Писемского — это «немножко мужиковатый, но в то же время скромный, сдержанный честолюбец, говорящий редко, но метко, а главное, человек темперамента…». Базаров «дорог» писателю, потому что он, Писемский, «сам этой породы людей…». 274 Из этого отзыва видно также, что с образом Проскриптского не согласуются и отрицательные черты тургеневского нигилиста. Дело в том, что, несмотря на умение говорить «редко, но метко», Писемский и симпатичного «мужиковатого» Базарова считает все-таки фразером, чего, по-видимому, нельзя сказать о Проскриптском. Итак, гипотетическое сходство отдельных деталей в трактовке образов Базарова и Проскриптского совершенно заслоняется многими явными принципиальными различиями. Главное из них обусловлено тем, что отношение Кирсановых к Базарову не совпадает с авторским, а отношение Писемского и его «барчонка» Бакланова к Проскриптскому вполне однозначно. Обращаясь к творческой истории «Некуда», можно обнаружить уже существенно иные масштабы отношения к литературным традициям, однако отсутствие исключительной ориентации на ситниковский тип несомненно и здесь. Приблизительно за полгода до выхода в свет «Некуда» Лесков выступает со статьей «Николай Гаврилович Чернышевский в его романе „Что делать?“» («Северная пчела», 1863, 31 мая, № 142). По осторожно-ироническому определению писателя, «добрых людей», выведенных в романе «Что делать?», в действительности «очень мало». Он утверждает, что современные «новые люди» — это не Лопуховы, Кирсановы и Рахметовы, а все «еще старые типы, обернувшиеся только другой стороной. Это Ноздревы, изменившие одно ругательное слово на другое». 275 В этой же статье — пока еще, так сказать, теоретически — дается предварительный абрис нигилистов, чем-то напоминающих Ситникова, однако в главном на него не похожих. От пошлого, но практически безобидного Ситникова эта «толпа пустых, ничтожных людишек, исказивших здоровый тип Базарова», 276 Отличается тем, что несомненно опасна для общества. Ибо это не просто толпа, а толпа «грубая, ошалелая и грязная в душе», 277 Зараженная нравственной импотенцией, приобретающей грандиозные по своему безобразию размеры. Лесков делает еще один экскурс в недавнее литературное прошлое и настаивает на том, что первым «нравственным импотентом» в русской литературе был Рудин, расплодивший массу подражателей, которые несколько позже благодаря присущей подражателям склонности к быстрым перевоплощениям становятся «импотентами базарствующими». Это и есть, по его убеждению, наиболее распространенный тип современных «новых людей». Как видим, литературная схема зарождения и развития нигилизма, набросанная Лесковым, по всей вероятности, уже в пору созревания замысла «Некуда», опирается на достаточно широкий и солидный фундамент — образную систему Гоголя («Мертвые души» и «Ревизор») 278 И образную систему Тургенева. Лесков указывает на ноздревскую вариацию современного нигилизма и особое внимание обращает на главную его разновидность, возникшую в результате искажения базаровского типа. В дальнейшем тип «базарствующей нравственной импотенции» представлен в романе «Некуда» образами Бычкова и Арапова. Оба мечтают «залить Москву кровью и заревом пожара». При звуках волжской разбойничьей песни, с садистским сладострастием распеваемой Белоярцевым и Завулоновым, Арапов плотоядно мычит, а выражение физиономии Бычкова «до отвращения верно» напоминает «морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи». 279 На других страницах романа Бычков выглядит то «лупоглазым ночным филином», то неким подобием Марата, причем последнему отдается даже некоторое предпочтение. Бычковым и Араповым типологически сроден Басардин из романа Писемского «Взбаламученное море». Это гнусный паразит и грабитель с кровожадными инстинктами, дающими о себе знать при «благоприятном» стечении обстоятельств. Бычковы, Араповы, Басардины и похожие на Ситникова Галкины, Пархоменки — все это искажения базаровского типа, но отнюдь не равнозначные. Выводя подобные персонажи, Лесков и Писемский четко определяют различия между ними, руководствуясь этико-нравственным критерием. На следующей стадии развития (70-е гг.) антинигилистический роман идейно и художественно катастрофически деградирует. Стремление к объективности, свойственное в какой-то мере «Взбаламученному морю» и «Некуда», написанным в предшествующее десятилетие, проявляется теперь лишь в форме многообещающих, но по существу пустых деклараций. Несмотря на это, удельный вес тургеневских традиций в сюжетной и образной структуре антинигилистической беллетристики значительно возрастает. Логика этого на первый взгляд парадоксального процесса становится понятной при более или менее детальном анализе романа Лескова «На ножах», хроники Крестовского «Кровавый пуф» и романа Б. Маркевича «Марина из Алого рога». Роман «На ножах» поражает своим общим неправдоподобием. Некоторые исследователи считают этот «дефект» прямым следствием архаичной композиции, заимствованной Лесковым из «романа тайн», отличительные признаки которого — подчеркнуто авантюрное развитие сюжета, нарочито запутанная интрига, нагромождение страшных или необъяснимых событий, показ разнузданных страстей и поступков, сопровождаемый очень скудной, а иногда и вовсе несостоятельной психологической мотивировкой. 280 В самом деле, художественную неубедительность ряда сцен лесковского романа подчас только этим и можно объяснить. Нередко она граничит с полной утратой чувства правды и меры, столь необходимого писателю-реалисту. В этом отношении особенно примечательно описание обстоятельств и последствий убийства миллионера Бодростина, тайно совершаемого Гордановым в момент спровоцированного им бунта крестьян. Горданов действует трехгранным стилетом, искусно спрятанным в рукоятке безобидного с виду дорожного хлыстика. В ночной суматохе бунта пресловутый хлыстик теряется. Предвидя, что эта единственная, но неопровержимая улика рано или поздно попадет в руки сыщика, подосланного из Петербурга, Горданов следующей ночью прокрадывается к гробу своей жертвы и с помощью чуть ли не кухонного ножа пытается изменить форму раны на ее теле. Сплав приемов построения авантюрного повествования с приемами пошлейшей композиции низкопробного бульварного чтива, обычно также претендующего на «тайну», в данном случае слишком очевиден.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Adblock
detector