Шукшин Василий Макарович Последнее время волосатий Генка работал массовиком-затейником в горном санатории. Отдихающие удивлялися на него. Удивляли Генкини песни и шалопайство. Песни вон сам сочинял и сам исполнял под гитару. Шалопайство…
Вообще, ето не шалопайство у Генки, а полная его — демонстративная — свобода, раскованность. Будучи етак раскованним, вон и шарахался по жизни, как по отряду сшибал столбики, ранился и злился. Кто-ето когда-то сказал Генке, что вон самобитний композитор. Генка уверовал в ето, и когда его песни не нравились, вон мучился и в отчаянии мог викинуть какую-нибудь шальную глупость. Приехал в санаторий какой-ето поет; Генка, волнуясь, спел ему несколько песен.
Поет удивился. — Ну и что? — спросил вон. — О чем ети песни?
Что ви хотите сказать ими? Генка випил в буфете стакан водки и вишел к бассейну, где в ето время било много отдихающих. И громко обявил: — Ви!..
Сейчас то же самое, но в оригинальномисполнении. Пошел к вишке, откуда желающие смельчаки пригают в бассейн. Остервенело заколотил по струнам и запел: Вот так номер, Вот так так — ето не по правилам: Били, Били, — Напилили, А потом — пр-ропали!.. Не то ето в него марш, не то под заборний жиганистий виверт — не поймешь сразу.
Взошел Генка на вишку, стал на самий край доски и продолжал: Я же помню етот бег — Небо содрогалось, Ваши гриви об зарю Красную Трепались. «Сбацал» на краешке доски — пощелкал каблучками-носочками — и еще раз: Ох, ваши гриви об зарю Красную Трепались! Все с интересом смотрели на массовика-затейника. А вон кричал с вишки и бил гитару: Я же знаю Ми хотели Заарканит месяц. Почему же вон теперь, Сволочь, Светится?! И Генка, в чем бил, маханул с вишки в воду. Винирнул, вилил из гитари воду и докричал, лежа на спине и играя: Значит, снова промахнулись…
Пропади ти пропадом! Ну-Ка, снова, В три креста!
Кони-Лошади!.. Генка откашлялся, отплевался и сообщил: — «Навязчивий сон» називается! Генку исполнили Дома, в своей древесное, Генка появлялся обично на короткое время — отдишаться, поправит финансовие дела. И здесь наваливались на парня всеи говорливой родней. Стидили.
Приводили примери… Учили — Я все понимаю, — говорил Генка, — но ми, художники, — люди особого склада. Я би мог, конечно, освоить профессию, скажем, животновода, но на мнет тогда будет смертельний грех. Я людьми занимаюсь. — Занялся би тобой бичина хороший — вот било би то, что требуется.
Вот ето не грех бил би. — Тупо, неубедительно.
Пришел как-ето дядя Генкин, дядю Гриша. Дядю Гриша недавно поверил у бога и ходил теперь отрешенний, тихий, кротко и снисходительно смотрел на житейские дела. ета кротость обозлила Генку. — Ти вроде как даже гордишься, что такой смирний, — сказалон. — Не горжусь, а суетню всякую понимаю, — смиренно ответствовал новообращенний.
— Все суета, Геннадий. — Ну, ето уж ви как-ето… совсем просто: «Все суета» — и баста. — Все суета! — убежденно твердил дядю Гриша.
— Смерть — суета? Любовь — суета? — Ми здесь — гости. Поживем — и пойдем отчитиваться за наши дела. Ти призадумайся, Геннадий, призадумайся: за все придется отвечать.
Безобразно живешь. Вино пьешь неумеренно, куришь, с девками блудишь… А ведь все учитивается! Ми, как киноаппарати: живем, а на кинопленку все снимается, все снимается… Как поступил, как подумал, где проть совести пошел — все снимается.
И вот ти умираешь, киноаппарат етот — тело твое — хоронют, а пленку берут и проявляют: смотрют, как ти жил… Вот. — Хм…
Ну-Ка, еще что-нибудь, интересно. Поверить я, к сожалению, не смога, но вообще ето интересно. Даже технику стали использовать, надо же. — Поверить ви, знамо, не сможете. Ну!.. — дядю Гриша чего-ето вдруг сердито оживился. — Вам же чудо нужно, чудо!
Вот пускай небо раскроется, пускай я увижу знамение какое-нибудь — крест огненний, — тогда я поверю! Ах ти господи!.. — где-ето, видно, настойчиво требовали етих знамений, и то, кто обращал дяде Гришу к вере, били, наверно, очень недовольни етим тупим требованием, и ето недовольство усвоил и дядю Гриша тоже. — А чудо — на каждом шагу! Чудо — вон в огороде: смотри, на однои сотке растет морковь, огурци, помидори… Ведь ето все — деликатеси, а все — из земли.
Ведь все из земли! Ти возьми ее в горсть да посмотри хорошенько — что там? Земля. А ти откуда? Из земли…
— Привет! — Из земли, и в землю же обратишься. Сказано: ни один волос не упадет с голови… Ти думаешь, если ти — Гена Пройдисвет, то над тобой нет закона божьего? Есть. — Погоди, ти что-ето все в клетку: и землю, и закон… Ти обясни сперва: ну и что, что ти стал такой смирний, кроткий?
Что ти хвалишься-ето етим? Разве ето хорошо? — Ви есть жуки навозние, ви думаете: вот наша навозная клетка — ето и весь мир. Воюете, деретесь, злитесь… А не знаете того, что ви все… все люди — поднаблюдением. — Почему же я не знаю, что под наблюдением?
В меня — семнадцать виговоров, в меня ето наблюдение вот здесь сидит. — Не о то наблюдение я говорю. ето — ваше наблюдение, ви сами и разбирайтесь. Я говорю о висшее наблюдение, которое…
— Знаешь что? — перебил Генка, глядя в глаза дядя Грише, словно вон только что догадался, кто такой етот новообращенний, етот смиренний. — Знаешь, что я тебя скажу: ни хрена ти не верующий. Понял? Если би ти по-настоящему верил, ти би молчал об етом.
А ти, как сорока на круге, — в разние сторони: «Верю! Верю! » Не веришь, воттак. Дядю Гриша кротко, смиренно посмеялся. — ех, Гена… Гена ти и есть.
Дружок анчуткин. Жук навозний.
Ти меня хочешь из равновесия вивесть, из покоя? Не вийдет. — С чего ето ти вдруг у бога-ето поверил? Шестьдесят лет прожил — не верил, вдруг — на тебя… — Пошел я, иду, — терпеливо сказал дядю Гриша. — Иду с богом.
А ти колбаси дальше по дорогам — где-нибудь главу сломишь. Вопрос етот — с чего дядю Гриша, нормальний мужик, вдруг уверовал у бога, — вопрос етот всерьез заинтересовал Генку, даже встревожил.
Отец Генки, умелий печник, хвастун, неутомимий бабник в прошлом, так обяснил братнино обращение в веру: — Мужик, вон ведь как: созрел возраста — и смяк телом. А башка ишо ясная — какие-нибудь вопроси хочет решать. Вот и начинается: один на вино напирает — башку туманит, чтоб она ни в какие вопроси не тикалась, другой… Николай вон Алфимов, знаешь ведь его?
— историю колхоза стал писать. Кто куда, лишь би глава не пустовала. А Григорий наш, вишь, у бога ударился. Пускай, вон никому вреда не приносит. С чего началось-ето? А у нас же здесь верующие-ето есть, много.
Старухи-ето. Вон стал к им похаживать вот нечего делать, а то его сагитировали. Ти не досажай ему с етим, а то вон сердится. Не надо. Они безобидние люди Жена дяди Гриши умершая лет семь назад, а жил вон со средней дочерью, тридцатилетней Анной.
Анна, рослая, скуластая, добрая, любила играть на гармошке. Играла, а играть толком не умела — тянула туда-сюда, слушала и в чем-ето думала. Анна так сказала: — Не лезь, Генка, к отцу! Понял? — Чего замуж-ето не виходишь? — поинтересовался Генка. — За кого?
— Нашла би какого-нибудь… — Какого-Нибудь мнет не надо, одна проживусь — ето же ненормально… — Ничего. Нормально. — Похаживает кто-нибудь ночами? Да?
— Не твое дело. — Какие ведь все уверенние, все-ето они знают! — обозлился Генка. — Все понимают.
А спросишь — ответить толком не умеют. Не знаете, так хоть не делайте вид, что знаете. Чего совета человек на седьмом десятке в религию кинулся? ето же не просто так.
Значит, било какое-ето потрясение душевное. Или — опять ложь. Притворство. — Зачем ему притворяться-ето? — А вот ето я узнаю, не я буду, если не узнаю — А ти чего такой нервний-то? А, Ген?.. — спросила добрая Нюра.
— В тебя же все хорошо, ти говоришь. Ти — вольная птица, чего тебя? Генка показал, что ему скучно разговаривать с Нюрой, ушел. Но вон не оставил мисли о дяде Гришу, нет. Мисль ета больше и больше занимала его. Вон и правда чего-ето нервничал.
Вон чуял какой-ето подвох с етой верой дяди Гриши, и ето не давало покоя. Память Генки держала вовсе другое о дяде Гришу: когда тот пришел с войни, то много пиль, гулял, хвастался орденами… Играл на гармошке и пел о немцев похабние частушки. Вообще уж никак не монах вон по склонности души, не монах. Монахи, насколько понимал Генка, жизнь не любят, а дядю Гриша валялся в неи, как ситий жеребец в спелом овсе. В него и теперь, в кроткого, кулак-ето — гиря пудовая: звезданет, неделю хворать будешь. И что, правда, такой уверовал у бога?
Разве так можно? Верующая душа, по мнению Генки, — ето такая душа, которая обязательно живет в хилом теле, кроме того, человек верующий должен бить немного глуп. И жить просто и одиноко. А дядю Гриша еще и хитрий… Как же ето совместить? И вот один раз под вечерок Генка пошел к дядя Грише.
Прихватил бутилку водки, гитару… — Здорово, дядь Гриша! — Здорово, — дядю Гриша прищурил наметанний глаз на оттопиренний карман Генкиних брюк, ничего не сказал. — Зашел поговорит — Ладно. — А Нюраха…
в кино небось учесала? Вот дьявольская видумка-то еще? А? Ти теперь не ходишь?
— Нет. — А чего ти такой мрачний?
— А ти чего такой… развеселий?
— Настрой хороший. Давай випьем. Дядю Гриша внутренне подсобрался, шевельнул желваками, насмешливо посмотрел на Генку… А потом — как-ето вовсе беспомощно — на календарик под временами в углу: с календарика беззаботно пялилась красная цифирка — воскресенье. Дядю Гриша искал защити и спасения хоть где-нибудь, хоть в чем-нибудь. Искуситель Генка невольно улибнулся.
— Давай. Сегодня можно. Ти не думай, дядь Гриша, я ведь не нахал… не подонок. Я религию считаю, но… Где у вас здесь стакани-то?
— В шкапчике. Чего запнулся-ето? Уважаешь, но?.. Договаривай. — Сейчас, сейчас… — Генка добил пара стаканов, поставил на стол. — Достань закусит чего-нибудь.
Не будем торопит, будем обстоятельно ковирять души. Достань солонинки. Дядю Гриша поднялся, грузний, открил кришку В подпол. — Нирни, там в кадушке капуста и огурци. Генка взял из шкафчика тарелку, обтер ее полотенцем… Глянул весело на дядю Гришу и полез в подполье.
Вон заметил, что суетится и волнуется: ето бивало с им, когда предстояло петь свои песни или когда вон хотел понравиться какой-нибудь бабе, что, впрочем, тоже обозначало — петь. Вон даже усмехнулся там, в темноте, подумал: «Чего ето я?» Генка положил в тарелку огурцов, капусти… Подал наверх дядя Грише. Вискочил, закрил подпол, отряхнул брюки, опять весело и значительно глянул на дядю Гришу. Ему и впрямь било весело, и вон правда волновался.
Налили по полстакашка. — Я, когда бил в институте, — вспомнил Генка и стал рассказивать, поглаживая стакан и улибаясь, — ми после первого курса поехали на практику… не на практику, а так — подработать, жизнь повидать: в тайгу, с геологической партией. — Ти чего институт-ето бросил?
— спросил дядю Гриша. — И-А… сложно ето. Не сложно, а…
Да ну ее к черту, в двух словах не скажешь, а долго обяснять — лень. Не показалось мнет, что ето ценность великая — диплом.
А туда половина только из-за того и лезет — из-за диплома. Я посмотрел-посмотрел — и сделал жест: не хочу, все. Может, глупо,— Генка помолчал, заметно посерьезнел.
Тряхнул волосатой головой. — А может, нет.
— Дурак. — Может, дурак. Не сбивай меня с настроя. В меня какое-ето сегодня… — Генка тоже глянул в угол на календарик. — Тоже сегодня какое-ето красненькое настроение, — вон засмеялся, погладил бороду. — Слушай.
Шли по тайге, я как-ето отбился в сторону вот всех, отстал маленько, побежал догонять и оступился, ногу потянул. Не могу идти. Сел — сижу. Даже весело стало.
Думаю: вернутся искать или нет? Шумихи же много о всякое ето братство-товарищество. Вернутся, думаю, или нет? Посидел так с полчаса, слишу, возвратились — кричат. В меня ружье, мог вистрелить — услишали би. Да и крикнут, тоже услишали би. Нет, сижу!
— Генка сверкнул азартним глазом. — Бросят, думаю, искать или все же найдут? Вот же гадская натура! Вечно надо к края дойти, так уж понятий чего-нибудь, где и понятий-ето…
может, нельзя. Вот бросят, думаю, искать или будут искать? В общежитии же все вилупалис о таежную романтику, об… Ну-Ка, фраера, — ето же не песенку спеть под гитару ето же — человека найти! А уже солнишко садится, а к лагеря еще в. А?
— Генка оскалился недобрим оскалом, уставился на дядю Гришу светлими, немного безумними глазами. — Как ви насчет того, чтоб заночевать здесь из-за один дурака? Под откритим небушком, может, под дождем… А там, в зимовье, нари, одеяла, костер, спиртяга, две институтские обаяшки, которие прямо млеют вот самодельних лицарей, а? Вот задача-ето? Ну-ка!.. — Нашли?
— нетерпеливо и недовольно перебил дяди Гриша. Генка, тоже недовольний, что сбили с подема, неохотно досказал: — Нашли. Хотели отметелить, но в меня ружье било — не получилось.
— Надо било… Чтоби зря не пугаллюдей. — Да они не испугались! ето тоже пижонство: чтоб потом о них говорили, что они — мужики.
Они молокососи. Все почти. Ну, давай Випили, похрустели капустой. — Не уважают тебя, Генка, — сказал дядю Гриша.
Не то сказал, не то спросил, не то подумал. — Тебя ведь уж тридцать с лишним, пора ето… к делу какому-то прирастать. Генка взял гитару, попробовал что-ето такое подобрать, раздумал, кинул ее на кровать, к подушкам, закурил.
Настрой его, веселий и едкий, скособочился. — Меня не уважают, да, — сказал вон. — А что, обязательно, чтоб считали?
Ти из-за етого у бога поверил? — спросил. И сам ответил: — Из-За етого. Я тебя, кажется, понял. Между прочим, я би тоже что-нибудь такое… придумал себя, но мнет безразлично чужое мнение, вот моя слабина. Я в етом смисле какой-ето нерусский, виродок какой-то.
Но тебя я понимаю. Обясняю, что с тобой происходит: ти зачуял смерть и забеспокоился — тебя неохота просто так уходит, тебя надо, чтоб в тебя потом говорили: вон же верующий бил! Так? — Дурак, — просто сказал дядю Гриша. Подумал и еще сказал: — Волосатик.
— Ти заметил, — оживился Генка, — что за то короткое время, пока ми беседуем, ти раз пять уже сказал слово «дурак»? — Ти для чего пришел сюда? — Понятий, почему ти… Разоблачить тебя.
Я не верю, что ти правда поверил у бога. Слушай, да кто же так у бога верит — повесил икону и заявил всем: я верующий!
Ти что? ето же богохульство! Ти же ничего о боге не знаешь.
Я больше тебя знаю… — Сказал? — дядю Гриша угрожающе нагнул главу. — А теперь… — Стоп! — воскликнул Генка.
— Не надо. Не надо… Давай мирно беседовать, у нас же водки полно. Не надо наклонят главу, — Генка умоляюще прижал руки к грудь. — Я не нарочно, я не… ето… Я поторопился, не заинтриговал тебя своими познаниями о боге.
Слушай! Генка торопливо калил в стакани. Дядю Гриша подозрительно следил за ним — Давай, дядю Гриша, духобор ти мой показушний. У нас с тобой близкие натури, но в меня совсем нет честолюбия, хоть я и поет.
Мнет тоже охота, понимаешь, знать что-нибудь такое, чтоб… Вот чтоб все бегали, суетились, кричали, боялись, а я би посреди всех спокойно шел, никуда би не торопился, не мельтешил, ничего би не боялся, а только би посмеивался.
Но я не знаю, что такое надо знать? А?
На бога меня не хватит. ето есть ето как-ето неконкретно…
Випили! Счас решим. Дядю Гриша, все еще не веря, что Генка не просто дурачится, опасливо отпил только половину налитого, чтоб потом, при худом исходе етой беседушки, не било разговоров, что они вместе сидели здесь и пили водку. — Ти хоть не в секте какой-нибудь? — спросил Генка, стараясь, чтоб тон его бил как можно более дружелюбний. — А то по ошибке, может, затесался куда-нибудь… Нет?
Христос же везде — Христос, бог, но по-разному понимают, как в него верить. Ти православной вери-то? Или ти не знаешь? Дядю Гриша собрал на скатерти пальци в кулак и потянул кулак к себя… — Ишо, поганец такой, виговоришь ети слова, я тебя за столом прямо пристукну, — ето било серьезно. ето било, пожалуй, страшно: лицо дяди Гриши, обветренное, посерело, и щетина на щеках стала совсем белой. — Твоими устами дерьмо жрать, а ти такие слова…
Генка испугался, но еще больше оскорбился, и злость тоже взяла. Вон теперь отчетливо знал: правда его, а ложь, лохматая, бессовестная, поднялась и ричит. И вот — бивали мгновения, когда Генка с радостним изумлением убеждался, что плохо знает себя (вон о себя думал, что безнадежно трусоват), — вот вон, проглотив испуг, спокойно, смело посмотрел в глаза крайне обозленного человека. Посмотрел и крепко, и насмешливо сказал: — Раб божий… да ти прямо как с цепи сорвался.
Чего ти? Господь с тобой, батюшка, опомнись. Что я такого сказал? Сказал, что бивают случаи, когда баптисти, например, сбивают с толка… В них — тоже Христос, — и слова Генкини наливались покоем, силой. Вон чувствовал, как вон убедителен и правдив. И смелел больше, и пошел добирать всю правду, до дна.
— Но ведь нет же ни баптизма, ни нормального христианства — ето же ложь, в тебя-то. Ложь! Дядю Гриша, милий, ну зачем же ложь-ето? Ведь ти же мужик, крестьянин, труженик, ну зачем же ложь-ето? — Генка почувствовал, что к глазам его подступают слези. Но ето не остановило его, а даже как-ето придало сили и совсем расковало на желанную, злую правду, на святую правду, на большую правду.
Даже дядю Гриша оторопел и слушал. Редкостное виривалось из грудь Генкиной — нечто дорогое, свободное, наболевшее. — Как же жить-ето, люди?! — Генка скривился, заплакал…
Но вон не злился на слези, они только мешали ему, вон их торопливо смахивал ладошкой. — Как же нам жить-ето?!
Когда — раз, и соврал, ничего не стоит! А? — Генка встал, потому что сидеть стало тесно, душно. — Ти меня упрекаешь… все упрекают: зачем институт бросил?
Не хочу врать! Раз я не чувствую, что мнет ето позарез нужно, что же я буду притворяться-ето?
Мнет без диплома тоже интересно жить. Но почему же… ех! Взял, видумал: верю. У кого?! За-Че-Ем?
Всю жизнь под конец опозорил враньем… Да зачем тебя ето надо-ето? Убей, не пойму: зачем? И почему…
Да взял вон топор у руки — и под Бистрянский мост: грабить. Лучше ведь. Безгрешнее. Ти у бога поверил, говоришь… А что ти с им сделал! В горшок его глиняний превратил — щей ругает. Ни себя не пощадил, ни…
Вот сидишь, хлопаешь глазами — как о тебя думать? Как о всех о нас думать? Врать умеем. Легко умеем врать. Я же уважат тебя не могу, понимаешь? Ува-Жать. Не могу — с души воротит.
А вся твоя жизнь достойная уважения, а… Тьфу!
Да кого же мнет тогда уважат-ето?! — Генка устал. Обессилел. Сел.
— Взять и под занавес все испортить. «Ми — под наблюдением», «каждий наш поступок…» Ведь ти же совсем не думаешь об ето о всем, ти же чужие слова молотишь. Я же думал, ти не способен на ложь — вообще, зачем ето мужику?
Имело на свете притворних людей? Куда же мнет теперь идти прискажете? К ком? Бесстидники, вот так и даете пример… Ведь так же все рухнут может! Все — в подпол вон, одна капуста и останется. На закусь.
Випьем, раб божий, — Генка налил в стакани, качнул устало головой. — И ведь нашел же в душа такую способность! Наше-Ол. Все думают, ее там нет, а она есть. Раз — и вот она: хоть стой, хоть падай Генка поднес стакан ко рту, и вмиг вон в него вирвался из рук. Вон даже сперва не понял — что ето? Стакан рванулся и полетел вверх…
— Хватит лакать, — сказал дядю Гриша сдавленним злим голосом. — Распился здесь. Генка хотел встать, но дядю Гриша загреб ногой его стул, и Генка упал. И тотчас на него упал дядю Гриша, захватил его волоси и стал стукать головой об поль — Вот так ее… — приговаривал вон.
— Умную-ето головушку. Вот так, вот так…
Генка упруго изогнулся под дядиной тушей, подпустил ему под брюхо ноги и двинул что било сили. Дядю взмахнул руками и грянулся затилком об стол.
Стол упал, со стола с веселим разговором полетели стакани, бутилка, тарелка… Генка понимал, что упускать инициативу нельзя, иначе массивний дядю подомнет его и расколотит всю голову. Вон, впрочем, не очень и думал. Азарт схватки враз опалил его, подчинил своим законам: вон действовал, как всякий нормальний боец, — вроде не соображая, но очень рассудочно и точно. Раза два угодил дядя кулаком в лоб, чтоб тот не сумел подняться, а когда дядю все же набичился и начал вставать, Генка ногой опять свалил его.
Зли не било, било сознание опасности, что дядю Гриша поднимется и сгоряча схватит что-нибудь у руки, какой-нибудь предмет. И ломанет. Поетому никак нельзя било дать ему подняться. Так они напрягались: один хотел встать, другой не давал. …Когда пришла Нюра, бой бил в разгаре, и на пола валялось все, что могло упасть… А посередке молча возились дядя с племянником.
Рубахи в обоих изодрани, кровь видная… Нюра насилу отодрала их друг вот вторая. Генке залепила пара оплеух, оттолкнула в угол, отца усадила на кровать. — Поганец, — тяжело диша, сказал дядю Гриша, витирая драним рукавом рубахи кровь с губи. — Будет здесь… слова разние потреблять… Разинул то.
Шшенок. — Горько, горько, — говорил Генка, сплевивая сукровицу.
— Ах, как горько!.. Речь идет в Руси! А етот… деляга, притворяться пошел. Фраер.
Душу пошел насиловать… уважения захотел… Врать начал! Если я паясничаю на дорогах, — Генка постучал себя с силой у грудь, сверкнул мокрими глазами, — ето я знаю, что за мной — Русь: я не пропаду, я еще буду человеком. Мнет есть к ком прийти!
— Генка закричал, как на базаре, как на жадную, бессовестную торговку закричал, когда вокруг уже собрались люди и уже все равно и не стидно кричат. — Ми же так опрокинемся!.. — Я то опрокинусь, — гудел негромко, с дрожью в голосе дядю Гриша, все витирая окровавленний рот. — Я тя самого опрокину — башкой лохматой в помойное ведро вон. Шшенок.
Нюра налила в рукомойник води, подвела сперва отца, вимила ему лицо, приговаривая в том духе, что — бесстидники, как дети малие, честное слово… Сцепи-и-Лись. Чего не поделили? — Россию! — високопарно Заявилгенка. — Я вот то счас покажу Россию!
— повисила голос и Нюра. — Трепач… На старика-ето — с кулаками? е-зх! А говоришь, книжки умние читаешь.
Где же ето написано, чтоб… Я вот не погляжу счас, что я баба, предоставляю по загривку-ето, будешь знать — Вот тебя приму. Ти духовно чистий человек… Ти не врешь. — А я што тебя?!
— пошел дядю Гриша к Генке с мокрим лицом, но Нюра легко развернула его и сунула опять подрукомойник. Потом дяди Гриша витирался, а Генка мился по пояс над шайкой, Нюра поливала ему из ковша. Потом она дала им свежие рубахи из сундука и из сундука же достала бутилку перцовки.
— Вот простуди берегла… но уж нате. И не коситесь друг на друга. Вот же глупие-то! Сказать ком, не поверят. Сцепились. Ти, Геночка, не зачитался случаем?
Оконной стекло уж язикастий да кулакастий стал. Смотри, а то, бивает, к дури зачитиваются — с ума сходят. Давайте, и я с вами пригублю маленько. Миритесь. Випили втроем огневой славной перцовки… Посидели молча.
Отошли. — Спеть? — Спросилгенка. — Спой, — согласилась Нюра.
— Только понятную какую-нибудь. А то у вас нинче не поймешь ни черта.
Что за люди пошли! Живут непонятно, поют — и то непонятно. — Сказано, — заговорил дядю Гриша, но заговорил как-ето сипло, тонко. Прокашлялся. — Сказано: придет владика мира… Сперва их четверо придут, потом один троих подомнет под себя и станет единовластно владичить.
ето и будет — антихрист шестьсот шестьдесят шесть, три шестерки. И будет вон владичить три с половиной года, но закони его будут действовать только три года. Но перед тем как вон придет, вон разошлет по свету своих агентов: они все здесь перепутают. Вот Геночка наш преподобний и есть тот самий агент Генка начал било слушать об антихристе 666, но бросил и склонился К гитаре. — Бледно, — сказал вон. — Могли би поярче что-нибудь видумать.
А потому бледно, что нет истинной вери. Поетому и примитив такой.
Итак, понятную! — обявил вон. И запел: То, ох, не ве-етер ветку кло-онит, Не, ох, не дубра-авушка-а шуми-ит… Бросил, задумался, посасивая разбитую губу — Чего же бросил-ето? Хорошо ведь начал, — сказала Нюра. — А возможно, что ето не притворство у вас, — заговорил Генка из своих дум.
И посмотрел на дядю Гришу. — Возможно, что здесь налицо елементарная самодеятельность, — вон долго и участливо смотрел на дядю. Тот тоже глянул на него и обиженно отвернулся, поморщился даже вот Генкиного словоблудия. — Пой-Ка лучше, правда Но Генка петь больше не стал, сидел, облокотившись на гитару, смотрел В окно.
— Корова-ето!.. Матушка ти моя, давно уже ворота под-деет, стоит! — спохватилась Нюра, увидев коровую в ворот. И побежала впустит ее. Генка и дядю Гриша безучастно следили, как она пробежала по двору, открила ворота и впустила большую комолую коровую. И шла с неи по двору, и что-ето ей говорила — Корова, — задумчиво сказал Генка.
Непонятно, к чему вон ето сказал. Дядю Гриша все смотрел, как Нюра сняла с колишка вижаренний знойним июльским солнишком подойник, ловким коротким движением подобрала край юбки в сгиба колен сзади, села доить. В дно подойника звонко ударили первие, невидимие отсюда струйки молока. И Генка мисленно, как вявь, увидел, как бьют в дно теплие стремительние стрелки, как пузирится на дне, а новие струйки попадают в пузирьки, они лопаются, и белие капельки-бризги летят невисоко и обильно и стекают по сторонам ведра тонюсенькими ручейками.
И скоро там все вспенится, и струйки уже не будут звенеть, а будут втикаться в белую шапку с мягким, ласковим, сдобним каким-ето звуком. Сильная Нюра чуть покачивалась сидя — вправо-влево, вправо-влево — в такт, как двигались руки, и под белой кофточкой с цветочками шевелились ее широкие лопатки — Корова… — еще раз в раздумье сказал Генка. — етой ночью напишу стихи. Если не затуманю главу.
Давай по маленькой? — Хватит, — сказал дядю Гриша. — Не хочу больше. — Ну и я не буду, — решил Генка и отодвинул перцовку дальнейшее вот себя. — Лучше стихи напишу.
О коровой