Конради Карл Отто. Гёте. Жизнь и творчество. т.1.
Загадочные и таинственные дружеские узы
Фридриха, он находился с 1773 года в любезнейшей переписке. И еще один человек служил связующим звеном через все раздоры — Иоганна Фальмер, тетка братьев Якоби: 1772-1773 годы она прожила во Франкфурте и заслужила симпатию Гёте. И вот теперь, в конце июля 1774 года, личная встреча уничтожила разом все недоразумения и противоречия. Возник непосредственный контакт, сразу же установилось взаимное доверие, каждый чувствовал, что можно быть самим собой, находясь в обществе единомышленников, ничего не опасаться. Конечно, здесь играл свою роль и тот стиль «чувствительного общения», который был свойствен эпохе.) чуткость к душевному состоянию партнера. Доверие к собственной субъективности и субъективности партнера без потребности в поучениях и стремлении убедить в своей правоте — об этом сохранилось много свидетельств разных лет. «Ты почувствовал, что для меня блаженство быть предметом твоей любви. О, это замечательно, что каждый надеется получить от другого больше, чем дает ему сам», — писал Гёте по возвращении своему новому другу (13-14 августа 1774 г. [XII, 151]). А Фриц Якоби в письме к Софи фон Ларош: «Гёте — это тот человек, к которому стремилось мое сердце. Он в состоянии выдержать, вынести весь жар моей души» (10 августа 1774 г.). И ретроспективно, спустя почти сорок лет в «Поэзии и правде»: «Между нами не обнаруживалось разногласий на почве понимания христианства, как с Лафатером, или на почве дидактики, как с Базедовом. Мысли, которыми делился со мной Якоби, возникали непосредственно из его чувств, и как же я был поражен и растроган, когда он с безусловным доверием открыл мне глубочайшие запросы своей души» (3, 529).) разошлись, и как раз из-за Спинозы. Спинозианство в 1774 году давно уже было спорным понятием, так как оно расходилось с христианством в представлении о боге. Уже говорилось о том, что опубликованный Якоби гимн Гёте «Прометей» «явился искрой для взрыва, обнажившего самые потайные отношения между достойнейшими людьми…» (3, 542). Прочитав «Прометея», Лессинг высказался позитивно о пантеизме Спинозы. Но тот, кто выразил симпатию к философу из Нидерландов, попадал под подозрение как атеист. Вообще-то говоря, это было бессмыслицей, потому что Спиноза (1632-1677) самым определенным образом высказался за идею бога (тезис № 14 его «Этики»: «Кроме бога, никакой иной субстанции не может существовать и никакая иная субстанция не может быть воспринята»). Но это не означало подтверждения христианского бога. Уже Пьер Бейль в своем «Историческом и критическом словаре» (1738) обвинил Спинозу в атеизме, надолго опередив общественное мнение. Когда студент Гёте записал в свои «Эфемериды» мысль, близкую к Спинозе («Говорить о боге и о природе вещей отдельно…» — см. с. 115 наст. книги), он закончил неким выпадом против спинозианства, который, впрочем, был всего лишь данью господствующим представлениями.)- это всеобщая сущность, всеобщая основа существующего. Продолжение мысли, материи и духа (которые различал Декарт), все вещи, идеи есть для него составные части, модификации одной субстанции, божественной. Следовательно, основа отдельных вещей заключена не в них самих, а в этой самой субстанции. (Только она, бог, заключает свою основу в самой себе (является causa sui). Все прочее сущее относится, таким образом, к сущности субстанции, которая в нем проявляется. «Все, что есть, есть в боге, и ничто не может быть или быть понятым без бога» (тезис № 15 «Этики»). Этот взгляд с полным правом можно было назвать пантеизмом. Совершенно очевидно, что мир и природа получают здесь большее значение, чем до сих пор. То, что бог включается в мир, стирает различие между ними. Гердер признавал уже в 1769 году: «Спиноза считает, что все существует в боге […], это значит, что бог невозможен без мира, а мир невозможен без бога». Все это ни в коей мере не сбивало Гёте с толку в его усилиях составить собственное философски-религиозное представление о мире, которые он предпринимал с момента возвращения из Лейпцига в 1768 году.)-1774 годах Гёте не раз почтительно упоминал имя Спинозы, это, однако, не значит, что такие сложные произведения, как «Богословско-политический трактат» (1670) и «Этика, изложенная по методу геометрии» (1677), были им основательно изучены. Так или иначе, но идея необходимости разделения общественных культовых отправлений и приватной проблемы вероисповедания, которую высказал Гете в диссертации, написанной в Страсбурге и потом утерянной, имелась и в трактате Спинозы. Видимо, многие мысли Спинозы имели для Гёте неотразимую привлекательность: убедительная идея идентификации бога с природой, спокойная, неоспоримая строгость и точность в аргументации этики, которая захватывала читателя, необычайная ясность понятий, например в перечислении аффектов (3-я часть «Этики»). Большое впечатление производила также достойная, простая и гордая жизнь философа, который зарабатывал свой хлеб шлифовкой оптических стекол. «Как бы то ни было, он успокоил мои разбушевавшиеся страсти, и словно бы в свободной и необъятной перспективе передо мной открылся весь чувственный и весь нравственный мир […]. Все уравнивающее спокойствие Спинозы резко контрастировало с моей все будоражащей душевной смутой…» (3, 530).
Если вспомнить жалобы на покинутость и одиночество, которыми переполнены письма Гёте тех лет, то можно себе представить, что для него означала эта нежданная дружба с Фрицем Якоби. Продолжительное пребывание друга во Франкфурте в начале 1775 года укрепило их отношения. Правда, дружба всегда оставалась под угрозой из-за различия принципиальных позиций по религиозным и мировоззренческим вопросам. Это обнаружилось в 1785 году, когда дело дошло до серьезных дискуссий, касавшихся Спинозы. Со всей остротой противоречия проявились в 1811 году, когда Якоби издал свой трактат «О божественных вещах и их откровении», где он объявлял единственной формой божественного откровения — откровение духа, который есть «сверхъестественное в человеке»; природу же бог не открывает. Это шло вразрез с убеждением Гёте, согласно которому существует бог-природа. Он точно определил расхождение позиций, когда объяснял, что, идя по пути, определенному Якоби, «его бог все больше обособлялся от мира, тогда как мой все больше с ним сливался» (письмо к Шлихтегролю от 31 января 1811 г.). Такие разногласия омрачали дружбу, но не могли ее совсем разрушить, слишком дороги были живые воспоминания юности.
В те дни конца июля 1774 года братья Якоби сопровождали путешественников до Кёльна. В середине августа после новой поездки в Эмс Гёте вернулся домой. Среди тех, кто посетил дом Гёте в ту осень, был и знаменитый Клопшток. Он был на 25 лет старше, имя его давно уже пользовалось широчайшей известностью, имя поэта, создавшего «Мессиаду», стихи, поражавшие силой чувства, вдохновенные гимны в свободных ритмах, безукоризненно строгие оды, подобных которым еще не было в Германии. В доме молодого гения Клопшток пробыл с 27 по 29 сентября. Это стало событием, которое было отмечено даже в печати. Вполне понятно, что автор «Гёца», «Клавиго» и «Вертера», только что получивших известность, воспринял этот визит как поддержку и ободрение. Многие тогда уже понимали значение Клопштока в том смысле, как Гёте показал его позднее в «Поэзии и правде»: с появлением Клопштока «неминуемо должна была прийти пора, когда поэтический гений себя осознает, создаст для себя соответствующие условия и положит начало своей независимости и достоинству» (3, 334). Гёте сопровождал Клопштока в путешествии из Гамбурга в Карлсруэ (где двор все-таки не сумел его удержать) — вероятнее всего, до Дармштадта. По-видимому, на обратном пути Гёте написал большой гимн под названием «Бравому Хроносу». В подзаголовке пометка — «В почтовой карете, 10 октября 1774 года». Совершенно необычно выглядит первая строфа: логическая связь предложений отсутствует, слова нагромождаются, вслед за непосредственными впечатлениями возникает ощущение полной адекватности выражения тем событиям и чувствам, о которых говорится. Во всем творчестве Гёте мы найдем не много мест, где грамматические нормы «взрываются» с такой решительностью.
Эй проворнее, Хронос!
Клячу свою подстегни!
Путь наш теперь под уклон.
Мерзко глядеть, старина,
Как ты едва плетешься.
Ну, вали напролом,
Через корягу и пень,
Прямо в кипящую жизнь!
(Перевод В. Левика — 1, 91))»бравому» Хроносу Гёте обращается как к кучеру. Здесь он выступает как бог времени (Хронос) и отец богов (Кронос) одновременно. Гёте призывает его действовать энергично и без промедления. Уже в последней строчке этой первой строфы прямо говорится о том, что езда в экипаже символизирует путь жизни. Итак, перед нами стихотворение, каких много в поэзии Гёте, и многое в нем можно рассматривать как девиз всей жизненной позиции Гёте: «Ну же, не медли, / Бодро и смело вверх!» Слова эти, впрочем, легче сказать, чем претворить в действие, особенно для человека, не отягощенного заботами и не знающего нужды. Очень может быть, что пятая и шестая строфы, где автор, находясь на вершине жизни, мечтает о смерти: «До того, как меня, старика, / Затянет в болото, / Беззубый зашамкает рот, / Завихляют колени», отражают некое разочарование, порожденное в юном Гёте обликом стареющего Клопштока. След этого впечатления сохранился и в «Поэзии и правде».
Что до гимна, то его финальные строки звучат победоносной уверенностью в своих силах:
Дуй же, дружище, в рог,
Мир сотрясай колымагой!
Чтобы Орк услышал: властитель едет,
Чтобы внизу со своих седалищ
Привстали могучие.
(11, 92).) большой самоуверенностью. Для издания в 1789 году в собрании сочинений он изменил это место, ослабил накал, смягчил на веймарский манер, лишил выразительной силы:
Чтоб Орк услыхал: мы едем!
Чтоб нас у ворот
Дружески встретил хозяин.
Клопшток беседовал с Гёте не столько о поэзии, как можно было ожидать, сколько «об иных искусствах, которыми он занимался как любитель» («Поэзия и правда»). Разговор зашел и о катании на коньках, которое Клопшток прославил в оде «Бег по льду». С некоторых пор и Гёте проникся восторгом к этому прекрасному «виду движения», с удовольствием катался на коньках и позднее в необычайно наглядных образах описал это занятие как аллегорию движения жизни. Это стихотворение — «Песня о жизни на льду» (датировка не совсем точная, возможно, что оно было написано позднее, веймарской зимой 1775-1776 годов, — так же как и гимн «Бравому Хроносу», представляет собой нечто в высшей степени характерное для поэзии Гёте.
ПЕСНЯ О ЖИЗНИ НА ЛЬДУ
Беззаботно смотришь на гладь
И видишь, умелой рукой
Там тебе не проложен путь.
Сам пробивай себе путь!
Не бойся, милый дружок.
Треск еще не провал!
А провал не на гибель тебе!
(Перевод Н. Берновской)) отнюдь не определяется неким кодексом предусмотренных понятий, он непосредственно раскрывается в поэтическом созерцании, каждый раз становится его открытием.
«Подумай о том, дорогой, что начало и конец всякого писания есть воспроизведение мира, окружающего меня, с помощью внутреннего мира, который все в себя вбирает, перемешивает, пересоздает и вновь отдает в своеобразной форме, в ином виде. Это останется вечной тайной, слава богу, я не собираюсь раскрывать ее бездельникам и болтунам» (письмо Ф. Якоби от 21 августа 1774 г.).
Что вбирает в себя взгляд поэта, как он эти впечатления толкует, какое значение им придает — это, разумеется, определяется личностью поэта, его жизнью, его окружением и опытом. Всегда остается открытым вопрос, было ли бы вообще воспринято то или иное явление и как бы оно было воспринято в условиях другой жизни, другого опыта; этот вопрос стоял тогда, стоит и теперь.
«Сам пробивай себе путь!» — обращается автор «Песни о жизни на льду» к себе самому и к другим. Придать мужества тем, для кого еще не проложен путь, чтобы они могли уверенно вступить на него. Но кому предназначен этот ободряющий призыв? Может ли он сейчас, как и тогда, иметь значение для тех, кто в силу обстоятельств своей эпохи и жизни не имел или не имеет возможности сам определять свой жизненный путь? Если подумать, например, о несчастной жизни Якоба Михаэля Рейнхольда Ленца и его неудачах в Веймаре — разве это не будет доказательством того, как ограничены возможности подобных призывов? Разве они не прозвучат цинично? Нет, конечно, Гёте не имел в виду беспомощных и обойденных судьбой, конечно, не хотел отделаться от них таким образом. Для таких и строки из гимна «Бравому Хроносу» должны были звучать лишь как прекрасные слова, не имеющие отношения к их собственной жизни: «Далеко вширь и ввысь, / Жизнь простерлась кругом. / Над вершинами гор / Вечный носится дух, / Вечную жизнь предвкушая» (1,91).
Эти и подобные стихи надо одновременно увидеть и понять еще и с другой точки зрения. В них отразился высший накал оптимизма «бурных гениев». Он переходит через все известные и предполагаемые пределы. Из этого чувства рождаются проекты желаемой жизни, которые не могут быть измерены аршином обыкновенности. Поэзию вообще нельзя вычислить в ее соотношении с реальностью. Правда, при такого рода «сверхмужественных» пожеланиях, признаниях, требованиях всегда остается открытым вопрос о том, в какой мере, если вспомнить слова Макса Фриша, сказанные о стихах Брехта, они способны устоять под натиском мира, в который брошены.