Поэзия Владислава Ходасевича — Часть 2

Горькой иронией звучало название книги, исполненной застарело-элегического настроения исчерпанности всех еще не пройденных путей, книги, в которой «молодость» (в заглавном стихотворении, откуда и взято название книги) «тайной ночью» ведет лирического героя не куда-то, а в некий склеп» (Бочаров С. Г. «Памятник» Ходасевича // Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 420-421).

Название книги «Счастливый домик», изданный спустя шесть лет после «Молодости», тоже обманчиво. С. Г. Бочаров заметил: «…“Счастливый домик” — книга более сложная, чем это видится, если поверить ее заглавию и программным мотивам. Вся она держится на тонких внутренних антитезах, всякий момент подтачивающих искомые и созидаемые равновесие и гармонию». Тем не менее исследователь признал, что в основном эта книга светлая, проникнутая чувством простоты и безмятежности существования: «В «Счастливом домике», писал поэт Г. И. Чулкову (16 апреля 1914 г.), он «принял «простое» и «малое» — и ему поклонился». В том же письме он уверял, что книга написана ради ее второго раздела — «Лары». Мирные божества домашнего очага — смысловая эмблема книги. Ее настроение программно противостоит эстетике бездомности и безбытности, культивировавшейся в кругу символистов. Так же и «игре трагической страстей», под знаком которой, не без некоторой «нечаянной пародии», была написана «Молодость», программно противостоит в «Счастливом домике» искание успокоения и безмятежной отрешенности, почти на грани душевного наркоза, обезболивающего переживания: «Я рад всему: что город вымок… Я рад, что страсть моя иссякла… Я рад, что ты меня забыла…»» (Бочаров С. Г. «Памятник» Ходасевича. С. 425).

Но эмоциональный мир второй книги Ходасевича – более сложный и не чуждый трагизма. Его хрупкая красота окрашена смертью:

Какое тонкое терзанье —

Прозрачный воздух и весна,

Ее цветочная волна,

Ее тлетворное дыханье!

Как замирает голос дальний,

Как узок этот лунный серп,

Как внятно говорит ущерб,

Что нет поры многострадальней!

И даже не блеснет гроза

Над этим напряженным раем, —

И, обессилев, мы смежаем

Вдруг потускневшие глаза.

И всё бледнее губы наши,

И смерть переполняет мир,

Как расплеснувшийся эфир

Из голубой небесной чаши.

(«Ущерб»)

Тлетворное дыхание благоухающей и полной жизни природы – мотив, восходящий к Тютчеву – автору строк:

Люблю сей божий гнев! Люблю сие незримо

Во всем разлитое, таинственное Зло —

В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,

И в радужных лучах, и в самом небе Рима!

Все та ж высокая, безоблачная твердь,

Все так же грудь твоя легко и сладко дышит,

Все тот же теплый ветр верхи дерев колышет,

Все тот же запах роз… и это все есть Смерть!..

(«Male aria»)

Легкая архаизация слога («смежаем», «эфир», «твердь») также созвучна Тютчеву, возродившему в форме философского фрагмента одичесую поэтику и придавшему ей глубоко личностный смысл. «Гроза» и «эфир» относятся к числу особенно значимых слов в тютчевском лексиконе. Владимир Набоков в некрологической заметке так определил творчество Ходасевича: «Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней» (О Ходасевиче // Набоков В. Русский период. Собрание сочинений: В 5 т. СПб., 2003. Т. 5. С. 587). Эта характеристика, еще не подходящая автору «Молодости», вполне применима к создателю «Счастливого домика».

С тютчевской поэзией ассоциируются риторические обращения, такие как призыв к жизни и душе:

О, жизнь моя! За ночью — ночь. И ты, душа,

Усталая! К чему влачить усталую свою порфиру?

У Тютчева было: «О вещая душа моя, / О сердце, полное тревоги, — / О, как ты бьешься на пороге / Как бы двойного бытия!..».

Торжественная интонация и одическая установка впервые освоены Ходасевичем именно в «Счастливом домике»:

Смешны мне бедные волненья

Любви невинной и простой.

Господь нам не дал примиренья

С своей цветущею землей.

Мы дышим легче и свободней

Не там, где есть сосновый лес,

Но древним мраком преисподней

Иль горним воздухом небес.

Ходасевич не чурается «общих мест» поэтической традиции. Но даже такие мирные элегические и идиллические детали, как ручей, свирель, стадо, пастухи, рыболов (вспомним хотя бы одну из первых русских предромантических элегий – «Вечер» Жуковского), проникнуты чувством бренности земного бытия и сознанием неизбежной смерти:

Взгляни, как наша ночь пуста и молчалива:

Осенних звезд задумчивая сеть

Зовет спокойно жить и мудро умереть, —

Легко сойти с последнего обрыва

В долину кроткую.

Еще кипя, бежит от водопада,

Поет свирель, вдали пестреет стадо,

И внятно щелканье пастушеских бичей.

Иль, может быть, на берегу пустынном

Задумчивый и ветхий рыболов,

Едва оборотясь на звук моих шагов,

Движением внимательным и чинным

Забросит вновь прилежную уду…

Страна безмолвия! Безмолвно отойду

Туда, откуда дождь, прохладный и привольный,

Бежит, шумя, к долине безглагольной…

Блистательная ночь пуста и молчалива.

Осенних звезд мерцающая сеть

Зовет спокойно жить и умереть.

«Долина кроткая», в которую сходишь «с последнего обрыва», наделяется признаками загробного мира – наподобие символической долины, в которой оказывается герой дантовской «Божественной комедии».

И здесь поэт тоже прибегает к архаизации стиля: «бичи» вместо кнутов, «безглагольная» долина. Словоупотребление шероховато, как это было и в «Молодости». Но теперь это нарочитый отказ от «гладкописи», выбор жесткого, ощутимого слова. «Ветхий рыболов» — буквально означает ‘старый рыбак’. Но применение эпитета «ветхий» по отношению к человеку ощущается как стилистический сдвиг. Хотя бы потому, что выражение из «Элегии» восходит к пушкинскому рыболову с «ветхим неводом» — этот рыболов упоминается во вступлении к поэме «Медный всадник».

«В стихотворстве своем Ходасевич защитился от символизма Пушкиным, а также — тому свидетельство «Счастливый домик» — интимностью тона, простотой реквизита и отказом от превыспреннего словаря» — так написал о поэзии Ходасевича литературный критик Владимир Вейдле (Ходасевич издали-вблизи // Вейдле В. Умирание искусства. М., 2001. С. 237). Это так, но не совсем так. Во второй книге Ходасевича обнаруживается отчетливый символистский след, ощущаемый как вторичный, почти эпигонский:

Как перья страуса на черном катафалке,

Колышутся фабричные дымы.

Из черных бездн, из предрассветной тьмы

В иную тьму несутся с криком галки.

Скрипит обоз, дыша морозным паром,

И с лесенкой на согнутой спине

Фонарщик, юркий бее, бежит по тротуарам…

О скука, тощий пес, взывающий к луне!

Ты — ветер времени, свистящий в уши мне!

Все овеяно смертью, драпирующейся в эффектные декадентские одеяния. (Траурные «перья страуса» — украшение на шляпке героини «Незнакомки» Блока.) Мотив страшного города – блоковский, фонарщик – юркий бес – персонаж символистский,

Свой оригинальный, незаемный поэтический язык Ходасевич в полной мере обрел в третьей книге стихов – «Путем зерна» (1920). По словам С. Г. Бочарова, «третья книга Ходасевича была в основном своем (хотя и неполном еще) составе собрана им в 1918 году и лишь по условиям времени вышла позже. Книга полностью сложилась из стихов, написанных в годы перелома русской, а с нею и мировой истории. Всеми признано, что книга эта впервые открыла большого поэта, и сам он в итоговом собрании, по существу, этой книгой открыл свой признанный им самим поэтический путь. Важно понять, что этот факт рождения большого поэта и размах событий — глубоким образом связаны. Большой поэт явился с большими событиями. «Ходасевич как поэт выношен войною и рожден в дни революции». Эту формулу отчеканил В. Вейдле, и она верна {Вейдле В. Поэзия Ходасевича // Русская литература. 1989. № 2. С. 160).