Пушкинская лирика 1824-1825 гг

По-прежнему широко развернуты в ней мотивы дружбы, любви (третье послание Чаадаеву: «К чему холодные сомненья..», «Ненастный день потух..», «П. А. Осиповой», «19 октября», «Сожженное письмо», «Храни меня, мой талисман..», «Я помню чудное мгновенье… » и т. п.

). Звучит в стихах этих лет и тема гонения («К Языкову», «19 октября»). Особенно значительна в этом отношении историческая элегия «Андрей Шенье» (1825), посвященная трагической гибели столь любимого Пушкиным французского поэта. Здесь в упор поставлен вопрос о двух возможных для писателя путях творчества — активном участии в общественной жизни, в борьбе за свободу народа или уходе в спокойную, частную жизнь, в интимные радости: наслажденья дружбой, любовью. По существу Пушкин возобновляет здесь давнюю тему знаменитою «Разговора с Анакреоном» Ломоносова и решает ее именно так, как в свое время решал Ломоносов. Долг поэта — служить «пользе общества». Когда возникает необходимость выбора между личным счастьем и благом «отечества», народа, поэт безусловно обязан выбрать путь «гражданина». В «Андрее Шенье» победа «гражданина» буквально врезывается в сознание читателя острым стилистическим приемом того же рода, что и переход от стихов к прозе в «Разговоре книгопродавца с поэтом», — необыкновенно выразительной сменой метров.

Традиционный минорно-элегический размер — шестистопный ямб, в который облечены интимно-лирические раздумья Андрея Шенье, внезапно — в момент резкого перелома его душевного состояния, когда в поэте, поддавшемся было «малодушным» чувствам, снова пробуждается «великий гражданин», — сменяется мажорным, энергическим четырехстопным ямбом: Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный, Ты, слово, звук пустой… О нет! Умолкни, ропот малодушный! Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея…

и т. д. В «Андрее Шенье» сказывается ограниченность политического мировоззрения Пушкина (неприятие им якобинского периода французской революции, которое поэт разделял со многими декабристами и которое неоднократно заявлялось им в его политических стихах — «Вольность», «Кинжал»). Но насквозь пронизанное прежним вольнолюбивым духом, явно снимающим горький пессимизм стихов о сеятеле, пушкинское стихотворение звучало в русской общественно-политической обстановке того времени в высшей степени революционно.

Недаром цензура изъяла из пего больше сорока строк, которые позднее начали ходить в списках под названием «Стихи на 14-е декабря». Властям «дух» этого сочинения казался столь предосудительным, что именно в связи с ним, уже после торжественного возвращения Николаем I Пушкина из ссылки, за поэтом был установлен секретный полицейский надзор, который продолжался до самой его смерти. Вольнолюбием пронизан и ряд других стихотворений Пушкина этой поры: таково, например, уже упоминавшееся послание к Языкову («Издревле сладостный союз…») и в особенности обобщающая и подымающая на новую ступень анакреонтику послелицейских лет мажорно-оптимистическая «Вакхическая песня» с ее знаменитой призывной концовкой — здравицей, возвещающей неминуемую победу «разума» над «ложной мудростью», света над тьмой: «Да здравствует солнце, да скроется тьма». По-видимому, в конце 1824 г.

набрасывает Пушкин остро-иронические стихи о Екатерине II «Мне жаль великия жены». Продолжает поэт «подсвистывать» и своему давнему недругу — главе русской и европейской реакции, царю Александру I; весьма вероятно, что именно к этому времени относится эпиграмма «Воспитанный под барабаном..», не дошедший до нас еще один ноэль, о котором Пушкин упоминает в письме к брату от 20 декабря 1824 г. , добавляя, что за него он может попасть «в крепость», острая «вольная» шутка «Брови царь нахмуря…», наконец, уж совсем мятежные строки чернового наброска «Заступники кнута и плети… «. Создание этою наброска, видимо, находится в связи с признанием Пущина, по время посещения им Михайловского, о существовании тайного общества и подготовке вооруженного переворота. Тогда же написан и целый фейерверк пушкинских эпиграмм; зтот боевой жанр был весьма популярен в поэзии того времени, издавна культивировался Пушкиным и доведен им до небывалой меткости и силы.

Таковы, например, эпиграмма на Каченовского «Охотник до журнальной драки… «; знаменитый ответ своим литературным противникам «Ex ungue leonem» и в особенности «Сказали раз царю…

«, новая эпиграмма на бывшего одесскою начальника Пушкина графа Воронцова, по доносам которого поэт и был выслан из Одессы в глухое псковское захолустье. Эпиграмма эта, не уступая по силе негодования и презрения прогремевшей одесской эпиграмме Пушкина на того же Воронцова — «Полу-милорд, полу-купец…» — продолжает и развивает тему последней: предсказание поэта сбылось; бесстыдно подлаживаясь к царю, лжелиберал Воронцов из «полу-подлеца» стал подлецом полным. По-видимому, тогда же Пушкин набросал одно из самых сильных сатирических своих произведений, оставшееся незавершенным стихотворение «О муза пламенной сатиры!» — которое, по свидетельству одного из осведомленных современников, близкого приятеля поэта, С.

А. Соболевского, Пушкин хотел предпослать в качестве введения замышлявшемуся им отдельному изданию своих эпиграмм. Новым освободительным гуманистическим духом проникнута не только политическая лирика Пушкина; и любовные его стихи исполнены столь большой силы, искренности и чистоты чувства, противостоящих как лицемерно-патриархальной, феодально-аристократической, так и буржуазно-мещанской морали, что при всем их глубоко личном характере они являются яркими проявлениями нового передового общественного сознания.

Так, если мы перечтем одно за другим такие создания Пушкина, как — первое послание к Чаадаеву («Любви, надежды, тихой славы…») и послание к А. П. Керн («Я помню чудное мгновенье…»), мы сразу почувствуем, что при всем казалось бы отличии их содержания, они по своей общей мажорной тональности, по той страстной силе, с которой выражен в каждом из них мотив пробуждения к новой жизни, — глубоко созвучны друг другу, составляют некую органическую целостность и единство. И в этой широте и вместе с тем внутренней целостности пушкинской лирики заключалось все ее великое значение. В своей поэзии Пушкин часто прибегает к легкой шутке, веселой остроте.

Возражая А. Бестужеву, который, как и Рылеев, неодобрительно отнесся к первой главе «Евгения Онегина», не находя в ней мятежной романтики южных поэм, Пушкин спрашивал: «Ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии?

» (письмо Рылееву от 25 января 1825 г. ). Сам Пушкин с лицейских лет и до конца жизни неизменно ценил в литературе «легкое и веселое». Во многих стихотворениях Пушкина, в особенности не предназначавшихся для печати, рассчитанных на тесный приятельский кружок, мы неоднократно встречаемся с вольной шуткой, порой даже весьма круто посоленной. Но глубоко прав Белинский, возражая современным ему литературным «фарисеям и тартюфам», объявлявшим Пушкина «безнравственным поэтом». «Никто, решительно никто из русских поэтов, — писал он, — не стяжал себе такого неоспоримого права быть воспитателем и юных, и возмужалых, и даже старых (если в них было и еще не умерло зерно эстетического и человеческого чувства) читателей, как Пушкин, потому, что мы не знаем на Руси более нравственного, при великости таланта, поэта, как Пушкин» (В. Г. Белинский, т.

VII, стр. 342-343). Эту нравственную, воспитательную силу Белинский справедливо видел в глубоко гуманистическом характере всего пушкинского творчества, помогающего воспитывать «человека в человеке». В стихах Пушкина периода ссылки в Михайловском временами дает себя знать и прежнее романтическое мировосприятие поэта. Так, сам он позднее считал одним из самых характерных образцов своей романтической лирики стихотворение «Буря», написанное в 1825 г. Но в целом и основном пушкинское творчество этого периода, в том числе и лирика, становится все более и более реалистическим. Именно к этому времени относятся и усиленные раздумья Пушкина на тему о национальной самобытности, национальном «духе», его размышления о понятии «народности» литературы (см. в т. 6 статью «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова» и черновой набросок «О народности в литературе»). Пушкин уже в творчестве южного периода стремился, употребляя его собственные слова, «вникать» «в народный дух» (см. стихотворный набросок 1823 г. «Чиновник и поэт»). Это сказывается и в романтических южных поэмах с их ярко выраженной национально-экзотической — черкесской, татарской, цыганской — расцветкой, и в его стихотворениях той поры, таких, например, как «Черная шаль» (1820), которую Пушкин сопроводил подзаголовком «Молдавская песня». Уже в этих произведениях поэт дает нечто более конкретное, реальное, чем в значительной степени внешний «местный колорит» романтиков. По Пушкину, народность заключается не во внешних признаках; выразить в своем творчестве национальный «образ мыслей и чувствований», «особенную физиономию» своего народа — это и значит быть народным. В Михайловском творчество Пушкина приобретает качество подлинной народности. Он создает здесь замечательный цикл «Подражаний Корану» (1824), пишет стихотворения на темы библейской «Песни песней» («В крови горит огонь желанья…», «Вертоград моей сестры», 1825), делает набросок большого стихотворения или небольшой поэмы «Клеопатра». В этих произведениях Пушкин подымается до глубокого проникновения в национальную сущность далеких культур и народов, и при этом он остается глубоко национальным, русским поэтом. Эта способность, столь поражавшая современников, отмечалась и многими последующими русскими писателями в качестве одного из самых поразительных свойств пушкинского «мирообъемлющего» гения.