Сочинения Державина — Часть 12

Но в здравьи и в спокойстве духа.

Умеренность есть лучший пир.

Ту же мысль находим мы во многих стихотворениях Державина; но с особенною резкостью высказалась она в оде "К первому соседу", одном из лучших произведений Державина.

Кого роскошными пирами,

На влажных невских островах,

Между тенистыми древами,

На мураве и на цветах,

В шатрах персидских, златошвенных,

Из глин китайских драгоценных,

Из венских чистых хрусталей,

Кого столь славно угощаешь

И для кого ты расточаешь

Сокровища казны твоей?

Гремит музыка; слышны хоры

Вкруг лакомых твоих столов,

Сластей и ананасов горы,

И множество других плодов

Прельщают чувства и питают;

Младые девы угощают,

Подносят вина чередой —

И алиатико с шампанским,

И пиво русское с британским,

И мозель с зельтерской водой.

В вертепе мраморном, прохладном,

В котором льется водоскат,

На ложе роз благоуханном,

Средь неги, лени и отрад,

Любовью распаленный страстной,

С младой, веселою, прекрасной

И с нежной нимфой ты сидишь:

Она поет, — ты страстью таешь,

То с ней в весельи утопаешь,

То, утомлен весельем, спишь.

Сколько в этих стихах одушевления и восторга, свидетельствующих о личном взгляде поэта на пиршественную жизнь такого рода! В этом виден дух русского XVIII века, когда великолепие, роскошь, прохлады, пиры, казалось, составляли цель и разгадку жизни. Со всеми своими благоразумными толками об "умеренности" Державин невольно, может быть, часто бессознательно, вдохновляется восторгом при изображении картин такой жизни, — и в этих картинах гораздо больше искренности и задушевности, чем в его философских и нравственных одах. Видно, что в первых говорит душа и сердце; а во вторых — резонерствующий холодный рассудок. И это очень естественно: поэт только тогда и искренен, а следовательно только тогда и вдохновенен, когда выражает непосредственно присущие душе его убеждения, корень которых растет в почве исторической общественности его времени. Но, как мы заметили прежде, — пиршественная жизнь была только одною стороною того времени: на другой его стороне вы всегда увидите грустное чувство от мысли, что нельзя же век пировать, что переворот колеса фортуны или беспощадная смерть положат же, рано или поздно, конец этой прекрасной жизни. И потому остальная половина этой прекрасной оды растворена грустным чувством, которое, однакоже, не только не вредит внутреннему единству оды, но в себе-то именно и заключает его причину, ибо оно, это грустное чувство, является необходимым следствием того весело восторженного праздничного чувства, которое высказалось в первой половине оды.

Ты спишь — и сон тебе мечтает,

Что ввек благополучен ты;

Что само небо рассыпает

Блаженства вкруг тебя цветы;

Что парка дней твоих не косит;

Что откуп вновь тебе приносит

Сибирски горы серебра,

И дождь златой к тебе лиется.

Блажен, кто поутру проснется

Так счастливым, как был вчера!

Блажен, кто может веселиться

Бесперерывно в жизни сей!

Но редкому пловцу случится

Безбедно плавать средь морей:

Там бурны дышат непогоды,

Горам подобно гонят воды

И с пеною песок мутят.

Петрополь сосны осеняли,

Но вихрем пораженны пали:

Теперь корнями вверх лежат.

Непостоянство — доля смертных;

В пременах вкуса — счастье их;

Среди утех своих несметных

Желаем мы утех иных.

Придут, придут часы те скучны,

Когда твои ланиты тучны

Престанут грации трепать;

И, может быть, с тобой в разлуке,

Твоя уж Пенелопа в скуке

Ковер не будет распускать.

Не будет, может быть, лелеять

Судьба уж более тебя,

И ветр благоприятный веять

В твой парус: береги себя!

В заключительных стихах оды Державин особенно верен духу своего времени:

Доколь текут часы златые

И не приспели скорби злые, —

Пей, ешь и веселись, сосед!

На свете жить нам время срочно;

Веселье то лишь непорочно,

Раскаянья за коим нет.

Чувство наслаждения жизнию принимало иногда у Державина характер необыкновенно приятный и грациозный, как в этом прелестном стихотворении — "Гостю", дышащем, кроме того, боярским бытом того времени:

Сядь, милый гость, здесь на пуховом

Диване мягком отдохни;

В сем тонком пологу перловом,

И в зеркалах вокруг усни:

Вздремни после стола немножко;

Приятно часик похрапеть;

Златой кузнечик, сера мошка

Сюда не могут залететь.

Случится, что из снов прелестных

Приснится здесь тебе какой:

Хоть клад из облаков небесных

Златой посыплется рекой,

Хоть девушки мои домашни

Рукой тебе махнут, — я рад:

Любовные приятны шашни,

И поцелуй в сей жизни клад.

Итак, вот созерцание, составляющее основной элемент поэзии Державина; вот где и вот в чем отразился на русском обществе XVIII век и вот где является Державин выразителем русского XVIII века. И ни в одном из его стихотворений этот мотив не высказался с такою полнотою и яркостию идеи, такою торжественностию тона, такою полетистостью фантазии и таким громозвучием слова, как в его превосходной оде "На смерть кн. Мещерского", которая вместе с "Водопадом" и "Фелицею" составляет ореол поэтического гения Державина, — лучшее изо всего, написанного им. Несмотря на некоторую напряженность, на несколько риторический тон, составлявшие необходимое условие и неизбежный недостаток поэзии того времени, — сколько величия, силы, чувства и сколько искренности и задушевности в этой чудной оде! Да и как не быть искренности и задушевности, если эта ода — исповедь времени, вопль эпохи, символ ее понятий и убеждений! Как колоссален у нашего поэта страшный образ этой беспощадной смерти, от роковых когтей которой не убегает никакая тварь! Сколько отчаяния в этой характеристике вооруженного косою скелета: и монарх и узник — снедь червей; злость стихий пожирает самые гробницы; даже славу зияет стереть время; словно быстрые воды льются в море — льются дни и годы в вечность; царства глотает алчная смерть; мы стоим на краю бездны, в которую должны стремглав низринуться; с жизнию получаем и смерть свою — родимся для того, чтоб умереть; все разит смерть без жалости:

И звезды ею сокрушатся,

И солнцы ею потушатся,

И всем мирам она грозит!

От этого страшного миросозерцания потрясенный отчаянием дух поэта обращается уже собственно к человеку, о жалкой участи которого он прежде слегка намекнул:

Не мнит лишь смертный умирать

И быть себя он вечным чает, —

Приходит смерть к нему, как тать,

И жизнь внезапу похищает.

Увы! где меньше страха нам,

Там может смерть постичь скорее;

Ее и громы не быстрее

Слетают к гордым вышинам.

Что же навело поэта на созерцание этой страшной картины жалкой участи всего сущего и человека в особенности? — Смерть знакомого ему лица. Кто же было это лицо — Потемкин, Суворов, Безбородко, Бецкий или другой кто из исторических действователей того времени? — Нет: то был —

Сын роскоши, прохлад и нег!

О, XVIII век! о, русский XVIII век!..

Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский, ты сокрылся?

Оставил ты сей жизни брег,

К брегам ты мертвых удалился:

Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? — он там. Где там? — не знаем.

Мы только плачем и взываем:

"О, горе нам, рожденным в свет!"

Вникните в смысл этой строфы — и вы согласитесь, что это вопль подавленной ужасом души, крик нестерпимого отчаяния… А между тем исходным пунктом этого страшного созерцания жалкой участи человека — не иное что, как смерть богача… Можно подумать, что бедняк, умерший с голоду, среди оборванной семьи, в предсмертной агонии просящий хлеба, — не возбудил бы в поэте таких горестных чувств, таких безотрадных воплей… Что делать! у всякого времени своя болезнь и свой недостаток. Время наше лучше прошлого, а не мы лучше отцов наших; если мотивы наших страданий выше и благороднее, если ропот отчаяния вырывается из стесненной, сдавленной груди нашей не при виде богача, умершего от индижестии {От французского слова indigestion — пресыщение. — Ред.}, а при виде непризнанного таланта, страждущего достоинства, сраженного благородного стремления, несбывшихся порывов к великому и прекрасному…