Теккерей. Английские юмористы XVIII века Хогарт, Смоллет и Фильдинг

Теккерей. Английские юмористы XVIII века
Хогарт, Смоллет и Фильдинг девушка, в которую герой влюбляется; храбрость и добродетель покоряют красоту, а порок, торжествуя, казалось бы, поначалу, неизменно терпит поражение в итоге, когда справедливое возмездие настигает его, а честные люди получают вознаграждение. Пожалуй, не найти ни одной действительно популярной книги без этого простого сюжета: чистая сатира адресована к читателям и мыслящим людям совсем иного рода, чем те простые души, которые смеются и плачут над романом. Мне кажется, например, что лишь очень немногим женщинам может действительно понравиться «Гулливер» и (не говоря уже о грубости и необычности нравов) доставить удовольствие удивительная сатира в «Джонатане Уайлде». В этой странной апологии автор делает своим героем величайшего негодяя, труса, предателя, тирана, лицемера, какого только его ум и опыт, немалые в этой области, позволяют ему выдумать и изобразить, он следует за этим героем через все превратности его жизни с ухмыляющейся почтительностью и странным насмешливым уважением, и не покидает его, пока тот не оказывается на виселице, после чего сатирик отвешивает негодяю низкий поклон и желает ему всего доброго.

Хогарт достиг огромной популярности и славы не с помощью сатиры подобного рода, не посредством презрения и пренебрежения 1. Его манера очень проста 2Источник: Литература Просвещения )»Крошка-Две-Туфельки»; мораль, что Томми был непослушным мальчиком и учитель его высек, а Джеки был послушный и в награду получил пирожок, пронизывает все, что создал этот скромный и прославленный английский моралист; и если мораль в конце басни написана слишком крупными буквами, то мы, памятуя, сколь просты были и ученики и учителя, не должны отказывать им в снисходительности из-за того, что они такие простодушные и честные. «Доктор Гаррисон часто повторял, — пишет Фильдинг в «Амелии» о благожелательном богослове и философе, который представляет в романе доброе начало, — что ни один человек не может опуститься ниже себя, совершая любой поступок, который помогает защитить невиновного или вздернуть»Модный брак» и выставлена сейчас в Национальной галерее в Лондоне, представляет собой самые замечательные и талантливые Сатиры Хогарта. Тщательность и систематичность, с каковой обоснованы моральные предпосылки этих картин, столь же примечательны, как остроумие и искусство наблюдательного и талантливого художника. Он берет темой сватовство молодого виконта Транжира, беспутного сына подагрического старого Графа, к дочери богатого Олдермена. Высокомерие и пышность проявляются во всем, что окружает Графа. Он сидит, облаченный в золотые кружева и бархат, — разве может такой граф носить что-либо, кроме бархата и золотых кружев? Его корона запечатлена повсюду: на скамеечке для ног, на которой покоится одна вывернутая подагрическая ступня; на канделябрах и зеркалах; на собаках; даже на костылях его светлости; на его огромном, великолепном кресле и огромном балдахине, под которым он восседает, величественно указуя на свою родословную, которая свидетельствует, что род его произошел от чресел Вильгельма Завоевателя; а пред ним старый Олдермен из Сити, который для такого случая нацепил шпагу и олдерменскую цепь, а также принес целый мешок монет, закладных и тысячефунтовых банкнот, дабы свершить предстоящую сделку. Пока управитель (методист, а следовательно лицемер и мошенник, так как Хогарт презирал папистов и сектантов) сводничает между стариками, дети их сидят рядом, но при этом каждый особняком. Милорд разглядывает себя в зеркале, невеста вертит обручальное кольцо, продев в него носовой платок, и с печальным выражением лица слушает советника Краснобая, который выправлял бумаги.) во всей картине, как, по-видимому, и в мыслях того, кто ее носит. Картины, развешанные по стенам, — это лукавые намеки на положение жениха и невесты. Мученика ведут на костер; Андромеду приносят в жертву; Юдифь готовится убить Олоферна. Есть и портрет графского родоначальника (на картине это сам Граф в молодости) с кометой над головой, знаменующей блестящее и быстротечное будущее рода. На втором рисунке старый лорд, по-видимому, уже умер, потому что графская корона теперь над постелью и туалетным зеркалом миледи, а сама она сидит и слушает коварного советника Краснобая, чей портрет висит у нее в комнате, тогда как сам советник непринужденно развалился на софе рядом с нею, — видимо, он друг дома и доверенный хозяйки. Милорда нет, он развлекается где-то на стороне, а когда вернется, пресыщенный и пьяный, из «Розы», то застанет свою зевающую жену в гостиной — партия в вист окончена, а в окно уже льется дневной свет; иногда супруг развлекается в самой что ни на есть дурной компании, а жена его сидит дома, слушая иностранных певцов, или транжирит деньги на аукционах, или, хуже того, ищет развлечений на маскарадах.) речь советника Краснобая в Тайберне, где упомянутого советника казнили за то, что он отправил его светлость на тот свет.) ведома мужа; не заводи на стороне порочных приятелей, не пренебрегай женой, иначе тебя проткнут насквозь, и тогда конец всему, позор и Тайберн, Все люди шалят, и за это злой дядя посадит их в мешок.)»Карьере мота» распутная жизнь приводит к столь же прискорбному концу. Мот вступает во владение богатством отца-скряги; повеса окружен льстецами и тратит состояние на самых порочных приятелей; его ждут судебные исполнители, игорный дом и, в конце концов, Бедлам. В знаменитой серии «Прилежание и леность» мораль выражена столь же ясно. Белокурый Фрэнк Умник с улыбкой прилежно трудится, а негодный Том Бездельник хранит над ткацким станком.)»Лондонского подмастерья», а дрянной Том Бездельник предпочитает «Молль Флендерс» и хлещет пиво. В воскресенье Фрэнк идет в церковь и райским голосом поет с хоров гимны, а Том валяется возле церкви на могильной плите и играет в монетку с уличными бродягами, за что церковный сторож по заслугам лупит его палкой. Фрэнка назначают мастером на фабрике, а Тома отдают в матросы. Фрэнк становится компаньоном хозяина, женится на хозяйской дочке, посылает объедки бедным и, в ночной рубашке и колпаке, вместе с любезной миссис Умницей, слушает свадебную музыку оркестрантов в Сити и концерт, исполняемый на костях и кухонных ножах, а бездельник Том, вернувшись из плаванья, дрожит на чердаке, боясь, как бы его не пришли арестовать за то, что он лазил по карманам. Почтенный Фрэнсис Умник, эсквайр, становится шерифом Лондона и присутствует на самых великолепных обедах, какие только возможно устроить за деньги и переварить олдермену; а беднягу Тома накрыли в ночном погребке вместе с презренным одноглазым сообщником, который научил его играть в монетку в то роковое воскресенье. Что же происходит дальше? Том предстает перед судьей в лице олдермена Умника, который проливает слезу, узнав своего брата-подмастерья, но одноглазый приятель Тома выдает его, и секретарь выписывает бедному бродяге билет в Ньюгетскую тюрьму. И вот финал. Тома отправляют в Тайберн на тележке, везущей его гроб; а достопочтенный Фрэнсис Умник, лорд-мэр Лондона, едет в свой дворец в раззолоченной карете с четырьмя лакеями на запятках и телохранителем, причем лондонские гильдии проходят перед ним величественной процессией, а городское ополчение — палит из ружей и напивается в его честь; и — о великое счастье и ликование, венчающее все, — его величество король взирает на героя с балкона своего монаршего дворца, украсив лентой грудь, при звезде и при королеве, на углу улицы, близ собора св. Павла, где ныне магазин игрушек.) причем парик у него съехал на один глаз, а на галерее подмастерье пытается поцеловать хорошенькую девушку. Исчезли с лица земли и подмастерье и девушка! Исчез подвыпивший ополченец в парике и с патронташем! На месте, где Том Бездельник (которого мне от души жаль) покинул сей порочный мир и где вы видите палача, который курит трубку, прислонившись к виселице и глядя вдаль, на холмы Хэрроу или Хэмпстеда, теперь великолепная мраморная арка, огромный современный город — чистое, полное свежего воздуха, пестрое полотно, — где так и кишат няньки с детьми, обитель богатства и комфорта, здесь возвышается элегантная, процветающая, изысканная Тайберния, самый респектабельный уголок на всей земле!) котором, очевидно, напечатано сообщение, что появился призрак Тома Бездельника, казненного в Тайберне. Если бы призрак Тома мог появиться в 1847, а не в 1747 году, какие перемены увидел бы с удивлением этот беглый преступник!) в Виндзор и сквайр Вестерн прибыл в Лондон, чтобы поселиться на окраине, в «Геркулесовых столбах», как теперь бурлит цивилизация и торжествует порядок! Какие полчища джентльменов с зонтиками поспешают в банки, конторы и присутствия! Какие армии нянек и младенцев, какие мирные процессии полисменов, какие легкие пролетки, ярко раскрашенные кареты, что за рои деловитых подмастерий и ремесленников на крышах омнибусов кишат здесь ежедневно и ежечасно!) чем в те бесхитростные времена, когда Фильдинг его повесил, а Хогарт его изобразил.) была сто лет назад, — пэр у себя в гостиной, светская дама в своем будуаре среди певцов-иностранцев, а вокруг полно всяких безделушек, которые были тогда в моде; церковь с ее причудливой, витиеватой архитектурой и поющие прихожане; священник в огромном парике и церковный сторож с палкой; все они перед нами, и правдивость этих картин не вызывает сомнений. Мы видим лорд-мэра за торжественным обедом; мотов, которые пьют и развлекаются в веселом доме; бедную девушку, которая теребит пеньку в Брайдуэлле; видим, как вор делит добычу со своими сообщниками и пьет пунш в погребке, открытом всю ночь, и как он кончает свой путь на виселице.) приверженцы празднуют это событие и наперебой пьют за Претендента; мы видим гренадеров и городских ополченцев, шагающих навстречу врагу; и перед нами, со шпагами и кремневыми ружьями, в шляпах, на которых вышита белая ганноверская лошадь, те самые люди, которые бежали вместе с Джонни Коупом и которые победили при Каллодене.) «Солсберийская муха» отправляется из старого «Ангела» — видно, как пассажиры садятся в большой, тяжелый экипаж, поднимаясь по деревянным ступенькам, и шляпы их прихвачены платками под подбородками, а под мышкой у каждого шпага, кинжал и оплетенная бутыль; хозяйка — вся красная от вина, которое выпила у себя же в буфете, — дергает колокольчик, горбатый форейтор, который мог бы скакать впереди кареты Хамфри Клинкера, просит на чаек; скупец ворчит, что счет слишком велик.)»Центуриона» лежит на крыше неуклюжего экипажа, а рядом с ним солдат — это мог бы быть Джек Хэтчуэй Смоллета, он похож на Лисмахаго. Вы видите ярмарку в пригороде и труппу бродячих актеров; хорошенькая молочница распевает под окнами разъяренного француза-музыканта: именно такую девушку Стиль очаровательно описал в «Страже», за несколько лет до того, поющую под окном мистера Айронсайда на Шэрлейн свой милый гимн майскому утру. Вы видите аристократов и шулеров, они кричат и заключают пари перед площадкой, где устраиваются петушиные бои; видите Гаррика, загримированного для «Короля Ричарда»; Макхита и Полли в одеждах, в которых они пленяли наших предков в те времена, когда аристократы с голубыми лентами сидели на сцене и слушали их восхитительную музыку. Видите оборванных французских солдат в белых мундирах и с кокардами у ворот Кале; вполне возможно, что они из того самого полка, в который поступил наш друг Родерик Рэндом перед тем, как его спас его хранитель мсье де Стран, с которым он сражался в знаменитый день битвы при Деттингене. Вы видите судей во время заседания; публику, смеющуюся на площадке для петушиных боев; студента в оксфордском театре; горожанина, который вышел прогуляться по предместью; вы видите боксера Брафтона, убийцу Сару Малькольм, предателя Саймона Ловета, демагога Джона Уилкса, который искоса смотрит на вас взглядом, вошедшим в историю, видите это лицо, которое, как оно ни было безобразно, он, по его словам, мог сделать не менее привлекательным для женщин, чем первый красавец в городе. Все эти сцены и люди перед вами. Взглянув на ворота Сент-Джеймского дворца, изображенные Хогартом в «Карьере мота», вы можете наполнить улицы, почти не изменившиеся за эти сто лет, раззолоченными каретами и бесчисленными портшезами, в которых носильщики доставляли ваших предков на прием к королеве Каролине более ста лет назад.

Каков же он был, человек 3собственной его честной физиономии, где с полотна блестят его яркие голубые глаза, как бы возрождая тот острый и смелый взгляд, которым Уильям Хогарт смотрел на мир. Не было на свете человека, менее похожего на героя; вы видите его перед собой и легко можете представить себе, каков он был, — веселый честный лондонец, крепкий и здоровый; сердечный, откровенный человек, который любит посмеяться 4к иностранным скрипачам, иностранным певцам и прежде всего к иностранным художникам, которых он, как это ни смешно, в грош не ставил.

До чего же, наверное, забавно было слышать, как он обрушивался на Корреджо и Каррачи, видеть, как он бьет кулаком по столу, щелкает пальцами и говорит: «Черт бы побрал исторических живописцев. Ей-богу, перед вами человек, который за сотню фунтов переплюнет любого из них. «Сигизмунда» Корреджо! Да вы поглядите на «Сигизмунду» Билла Хогарта; поглядите на мою роспись алтаря церкви святой Марии Редклиффской в Бристоле; посмотрите на моего «Павла перед Феликсом» и вы сами убедитесь, что я лучше любого из них»5.)»всех этих тонкостей не знал», потомки не разделили презрение настоятеля к Генделю; мир разобрался в тонкостях, он искренне восторгался и восхищался Хогартом, но не как художником, писавшим картины на библейские сюжеты, и не как соперником Корреджо. Наша любовь к нему, а также нравственная ценность его произведений и их юмор, равно как и наше восхищение многочисленными достоинствами его картин ничуть не становятся меньше, если мы не забываем, что он до последнего своего дня был уверен, будто весь мир в заговоре против него и не желает признать его талант исторического живописца и что шайка наемных бандитов, как он их называл, старается унизить его гений. Говорят, Листон твердо верил, что он великий непризнанный трагический актер; говорят, каждый из нас в душе уверен или хотел бы уверить других, будто он обладает чем-то, чего у него на самом деле нет. Одним из самых главных «бандитов» Хогарт называет Уилкса, обрушившегося на него в «Северном британце», вторым — Черчилля, который облек нападки на «Северного британца» в стихотворную форму и напечатал «Послание к Хогарту». Хогарт ответил карикатурой на Уилкса, на которой мы и сейчас можем видеть этого патриота с сатанинской улыбкой и взглядом, а также карикатурой на Черчилля, где он изображен медведем с посохом, на котором ясно можно прочесть: «Ложь первая, ложь вторая… ложь десятая». Сатира честного Хогарта всегда недвусмысленна: если он рисует человека с перерезанным горлом, то голова у этого человека почти напрочь отделена от туловища; и он постарался сделать то же самое со своими противниками в этой мелкой ссоре. «У меня под рукой оказалась старая незаконченная гравюра, — пишет он, — на которой были только фон и собака, я стал раздумывать, как бы мне использовать эту свою работу, и живо изобразил мэтра Черчилля в обличье медведя; удовлетворение и прибыль, которые я извлек из этих двух гравюр, да изредка прогулки верхом настолько поправили мое здоровье, что большего в моем возрасте и желать нечего».)»До последнего времени я жил в свое удовольствие и, надеюсь, ни в коей мере не причинил зла кому-либо другому. Я могу с уверенностью сказать, что по мере своих возможностей делал окружающим добро, и самый лютый мой враг не может утверждать, что я когда-либо намеренно причинял зло. А что будет дальше, бог весть».

Сохранилось забавное описание увеселительной прогулки, предпринятой Хогартом вместе с четырьмя друзьями; они отправились в путь, подобно знаменитому мистеру Пиквику и его спутникам, но ровно за сто лет до этих литературных героев; они посетили Грейвзенд, Рочестер, Ширнесс и их окрестности побеги. На его древнем гербовом щите изображены лев и рог; этот щит помят и пробит в сотне битв и стычек, что человеческая душа всегда радуется, когда невинного спасает верность, чистота и смелость, то, на мой взгляд, из героев трех романов Фильдинга нам прежде всего должен нравиться Джозеф Эндрус, затем капитан Бут и, наконец, Том Джонс14.

Джозеф Эндрус, хотя и носит потертую ливрею леди Буби, по-моему, ничуть не грубее Тома Джонса в его бумазейном костюме или капитана Бута в военной форме. У него, как и у этих героев, крепкие икры, широкие плечи, смелая душа и красивое лицо. Храбрость Джозефа и другие его достоинства, о которых рассказывает автор, его голос, слишком нежный, чтобы науськивать собак, его ловкость на скачках, когда он устраивает их для джентльменов графства, неподкупность и твердость перед всяческими искушениями располагают своей наивностью и непосредственностью в пользу этого молодого красавца. Цветущая деревенская девушка Фанни и восхитительно простодушный священник Адаме нарисованы так благожелательно, что это покоряет читателя; мы расстаемся с ними с большим сожалением, чем с Бутом и Джонсом.)»Памелу», и нетрудно понять то искреннее презрение и неприязнь, какие испытывал к этой книге Фильдинг с его могучим и бурным талантом. Он не мог не смеяться над хилым лондонским книготорговцем, изливавшим в бесконечных томах сентиментальную болтовню, и не выставить его на посмешище как «тряпку» и «бабу». Его собственный талант был взращен на добром вине, а не на жиденьком чае. Голос его музы звучал громче всех в тавернах среди хора голосов, она видела, как заря освещала тысячи осушенных чаш, и, шатаясь, возвращалась домой в меблированные комнаты на плечах ночного сторожа. А богиню Ричардсона посещали старые девы и вдовицы, она питалась пышками и дешевым чаем. «Баба!» — ревет Гарри Фильдинг, колотя по закрытым со страху ставням лавки. «Негодяй! Чудовище! Бандит!» — визжит сентиментальный автор «Памелы»;15 и все дамочки при его дворе кудахчут испуганным хором. Фильдинг решил написать пародию на этого автора, которого он терпеть не мог, глубоко презирал и высмеивал; носам он был человеком столь щедрого, веселого и добродушного склада, что полюбил выдуманных им героев и помимо воли сделал их не только смешными, но мужественными и милыми и успел привязаться к каждому всей душой.

Трусливая неприязнь Ричардсона к Гарри Фильдингу так же естественна, как насмешки Фильдинга и его презрение к этому сентиментальному сочинителю. Мне известно, что подобные симпатии и антипатии существуют в литературе и по сей день; и всякому писателю следует ожидать от критиков не только неправильного истолкования своих произведений, но и откровенной враждебности, и знать, что его ненавидят и травят не из одних только дурных, но и из добрых побуждений. Ричардсон искренне не выносил сочинений Фильдинга; Уолпол столь же искренне называл их вульгарными и глупыми. В слабых желудках этих людей поднималась тошнота от грубой еды и грубого общества, которое Фильдинг собрал на свой веселый пир. Конечно, скатерть могла бы быть почище; да и обед и само общество едва ли подобают денди. Добрый и умный старик Джонсон не сел бы за этот стол со всего мира.

И в самом деле, роман «Том Джонс» — это великолепная картина нравов; настоящее чудо композиционного мастерства, игра мудрости, необычайная наблюдательность, бесчисленные блестящие повороты сюжета и мысли, разнообразие великого Комического Эпоса постоянно вызывают у читателя восхищение и интерес17. Но против самого мистера Томаса Джонса мы вправе заявить протест и не разделить того уважения, которое автор, по-видимому, питает к своему герою. Чарльз Лэмб удачно заметил о Джонсе, что стоит ему засмеяться своим искренним смехом, и это сразу «очищает атмосферу» — но лишь вполне определенную атмосферу. Он мог очищать атмосферу, отравленную такими персонажами, как Блайфил или леди Белластон. Но, право, боюсь, что, когда мистер Джонс входит в гостиную Софьи, этот молодой человек весьма загрязняет чистый воздух табачным дымом и винными парами (за исключением, пожалуй, лишь самой последней сцены романа). Должен сказать, что мистер Джонс отнюдь не представляется мне положительным героем; должен сказать, что на мой взгляд явная приязнь Фильдинга к мистеру Джонсу и восхищение им свидетельствуют о том, что нравственные воззрения великого юмориста огрубели под влиянием той жизни, которую он вел, и здесь он сильно погрешил против Искусства и Этики.

Если справедливо, что нужен герой, которым можно восхищаться, следует, по крайней мере, стараться, чтобы он был достоин восхищения; если, как ставят вопрос некоторые писатели (и надо сказать, это безусловно оборачивается против них), в романе, который является отражением жизни, должны быть только такие герои, какие бывают в жизни, тогда мистер Джонс имеет право на существование и мы рассматриваем его достоинства и недостатки так же, как достоинства и недостатки пастора Твакома или мисс Сигрим. Но герой с замаранной репутацией, герой, который клянчит гинею, герой, который не может уплатить за квартиру и вынужден продавать свою честь, нелеп, и его притязания на героизм несостоятельны. Я протестую против того, чтобы мистер Том Джонс вообще носил это звание. Я протестую даже против того, чтобы ему приписывали то, чего у него нет, потому что это обыкновенный молодой парень, румяный, плечистый, любящий вино и удовольствия. Он не ограбит церковь, но и только; и можно было бы долго спорить о том, какой из этих типов прошлого — мот и лицемер, Джонс и Блайфил, Чарльз и Джозеф Сэрфес, — менее достойный член общества и больше заслуживает порицания. Расточительный капитан Бут лучше своего предшественника мистера Джонса, поскольку он гораздо более скромного о себе мнения: он становится на колени, признается в своей слабости и восклицает: «Не ради меня, а ради моей чистой, нежной и прекрасной жены Амелии, молю тебя, о строгий читатель, простить меня». И суровый моралист взирает на него с судейской скамьи (о том, что делает этот судья вне суда, мы не станем здесь распространяться) и говорит: «Капитан Бут, действительно, ты вел недостойную жизнь и нередко поступал как последний мерзавец — ты пьянствовал в таверне, в то время как твоя добрейшая и нежнейшая супруга варила тебе на ужин баранину и ждала тебя всю ночь напролет; тем самым ты испортил скромный ужин из вареной баранины и причинил боль и терзания нежному сердцу Амелии глупое, робкое существо! «Ах, мистер Джонс, — говорит она, — вы только назначьте день». По-моему, Софья, так же как Амелия, взята из жизни, и многие молодые люди, ничем не лучше мистера Томаса Джонса, дерзко похитили сердца молодых девушек, которых они были недостойны.) героев, и мы всерьез раздумываем об их недостатках и достоинствах, отдаем предпочтение тому или другому, осуждаем пристрастие Джонса к пьянству и азартным играм, пристрастие Бута к азартным играм и пьянству, и жалеем обеих несчастных жен, и любим этих женщин, и восхищаемся ими от всей души, и говорим о них так, словно только сегодня утром завтракали с ними в их реально существующих гостиных или должны увидеться с ними вечером в Хайдпарке! Какой талант! Какая сила! Какая глубочайшая проницательность и наблюдательность! Какая здоровая ненависть к низости и мошенничеству! Какая широта и доброжелательность! Какая жизнерадостность! Какой неистребимый вкус к жизни! Какая любовь к роду человеческому! Какой поэт перед нами! Он наблюдает, раздумывает, вынашивает, творит! Как много правды оставил по себе этот человек! Сколько поколений он научил смеяться умно и справедливо! Скольких учеников он воспитал и приучил создавать многозначительный юмор и смелую игру ума! Какое бесстрашие! 19 Какая непоколебимая бодрость мысли ярко и неугасимо пылала в нем среди всех житейских бурь и не покинула его, когда он стал совсем развалиной! Диву даешься, думая о том, сколько страданий и несчастий претерпел этот человек; какое бремя нужды, болезни, раскаянья он вынес; и при этом книги его не исполнены злобы, не удручающи, он всегда ясно видит правду, и его щедрая человеческая доброта остается непоколебимой 20.) и мужественно, и глаза его словно бы загораются прежним огнем: «Я не мог допустить, чтобы этот достойный и пожилой человек хоть мгновение оставался в такой позе, и тотчас простил его». Я считаю, что Фильдинг, с его благородной душой и бесконечной щедростью, очень похож на тех достойных людей, про которых можно прочесть в книгах об англичанах, потерпевших крушение или попавших в беду, — на офицера, очутившегося на африканском побережье, где от болезни погибла вся команда и сам он горит в лихорадке, но, бросив лот уже костенеющей рукой, измеряет глубину и выводит судно из устья реки или отплывает прочь от опасного берега и умирает в мужественной попытке спастись; на раненого капитана, чье судно идет ко дну, но он не теряет мужества, смело глядит в глаза опасности и находит для всех ободряющее слово, пока неумолимая судьба не настигает его и героическое суденышко не идет ко дну. Такое отважное и мягкое сердце, такую бесстрашную и смелую душу я счастлив узнать в мужественном англичанине Генри Фильдинге.

«Мне очень понравился ответ одного человека, который, когда его спросили, какую книгу в своей библиотеке он особенно ценит, ответил: «Шекспира», — а на вопрос, какую еще, сказал: «Хогарта». Эти серии рисунков и в самом деле настоящие книги; в них есть насыщенное, плодотворное, будящее мысль значение слов. Всякие другие рисунки мы смотрим, а его гравюры читаем…

Насыщенность мыслью в каждом рисунке Хогарта снимает вульгарность с любого сюжета, какой бы он ни избрал…) благодаря чудесному искусству и верности художника действительности; но я считаю, что в большинстве их есть крупицы подлинного добра, которые, подобно святой воде, рассеивают и изгоняют тлетворное влияние зла. Кроме того, они имеют то достоинство, что показывают нам лицо человека в его будничной жизни, учат различать оттенки разума и добродетели (которые ускользают от поверхностного или слишком изощренного наблюдателя) вокруг нас и предохраняют от того неприятия обыденной жизни, от того taedium quotidia).}, которое беспредельное стремление к идеалу и красоте грозят нам внушить. В этом, как и во многом другом, его рисунки сходны с лучшими романами Смоллета и Фильдинга». — Чарльз Лэмб. «Известно, что рисунки Хогарта совершенно не похожи на всякие другие зарисовки с подобными сюжетами, поскольку они обладают своеобразием и имеют неповторимый характер. Может быть, стоит подумать о том, в чем состоит эта их отличительная особенность.).}, в изменении или в развитии и, так сказать, выпукло… люди у него не сливаются с фоном: даже картины на стенах обладают своеобразием. И лица, изображенные Хогартом, по выразительности, разнообразию и характерности, опять-таки обладают всей подлинностью и правдивостью портретов. Он показывает крайности характера и его проявлений, причем с идеальной правдивостью и точностью. Именно это отличает его произведения от всех прочих произведений подобного рода, так что они равно далеки от карикатуры и от простых натюрмортов… Его образы приближаются к самой грани карикатуры и все же никогда (по нашему убеждению ни в одном-единственном случае) не преступают ее». — Хэзлитт) Сент-Мартин в Ладгете. Еще ребенком он был отдан в ученики к граверу, который резал по металлу гербы. Приводим отрывки из его «Рассказов о себе» (издание 1833 г.). «Так как у меня от природы были способности и любовь к рисованию, зрелища всякого рода приносили мне в детстве необычайное удовольствие; склонность к подражанию, свойственная всем детям, была во мне особенно развита. От игр меня отвлекла возможность бывать у художника, жившего по соседству; и я при всяком случае что-нибудь рисовал. Я познакомился с человеком, занимавшимся этим делом, и вскоре научился совершенно правильно выписывать всю азбуку. Мои ученические упражнения были замечательны скорее орнаментом, их украшавшим, чем содержанием. В содержании, как я скоро обнаружил, тупицы с лучшей чем у меня памятью могли намного меня превзойти; но в рисовании я не имел себе равных…

Мне казалось еще менее вероятным, что, идя обычным путем и копируя старые рисунки, я когда-нибудь научусь делать новью, о чем я мечтал больше всего на свете. Поэтому я развивал в себе своего рода техническую память, и повторяя в уме части, из которых состоят предметы, постепенно научился сочетать их и зарисовывать карандашом. Таким образом, при всех невыгодах, которые проистекали из упомянутых мною обстоятельств, я имел над своими соперниками одно существенное преимущество, а именно — привычку, которую я тем самым рано приобрел, удерживать перед умственным взором, а не бесстрастно копировать на месте то, что я хотел изобразить.) к «Гудибрасу» в двенадцатую долю листа, обратили на меня внимание публики. Но племя книготорговцев осталось таким же, как во времена моего отца… и я решил издаваться за собственный счет. Но тут мне опять-таки пришлось столкнуться с монополией торговцев гравюрами, столь же низменных и опасных для неискушенного человека, ибо едва появилась первая моя работа под названием «Вкусы города», где я высмеял царящую вокруг, глупость, как я увидел ее копии в лавке гравюр, предлагаемые за полцены, тогда как подлинные оттиски мне вернули обратно, и я вынужден был продать оригинал за ту цену, которую эти разбойники соблаговолили назначить, так как продать ее можно было только через их лавки. Вследствие этого, а также в силу других обстоятельств вплоть до тридцати лет я едва зарабатывал гравированием себе на хлеб;

«… начал рисовать небольшие жанровые картинки высотой от двенадцати до пятнадцати дюймов. Это было ново и несколько лот имело успех».)»украшая Спринг-Гарденс в Воксхолле», и тому подобное. В 1731 году он выпустил сатирическую гравюру, направленную против Попа, основываясь на широко известном обвинении, что Поп высмеял герцога Чандосского под именем Тимона в своей поэме о Вкусе. На гравюре был изображен Берлингтон-Хаус, который Поп белит, причел! забрызгивает карету герцога Чандосского. Поп ничего не ответил и никогда ни словом не обмолвился о Хогарте.)

«Прежде чем я сделал что-либо значительное на этом пути, я питал некоторые надежды преуспеть в том, что в книгах рекламируется как «Великий стиль исторической живописи», и, не сделав еще ни одного мазка в этом великом жанре, я бросил мелкие портреты и мелкие жанровые картинки и, посмеиваясь над собственным рвением, взялся за исторические сюжеты, после чего над огромной лестницей больницы святого Варфоломея изобразил два библейских сюжета: «Купальню в Вифезде» и «Доброго самаритянина» с фигурами высотой в семь футов… Но так как религия, которая в других странах всячески поддерживает этот стиль, в Англии его отвергла, я не захотел скатиться до роли и решил попытаться всеми доступными мне средствами запрудить этот поток и, _противодействуя ему, покончить с ним совершенно_. Я смеялся над потугами этих шарлатанов от живописи, высмеивал их поделки, слабые и достойные презрения, и утверждал, что не надо ни вкуса, ни таланта, чтобы превзойти их самые знаменитые творения. Это мое вмешательство было встречено с немалой враждебностью, потому что, как заявили мне мои противники, мои рисунки сделаны в совсем иной манере. Вы, добавили они, с таким презрением отзываетесь о портретной живописи; если это столь легкое дело, почему вы не докажете это всем, сами написав портрет? Под влиянием этих разговоров, я в один прекрасный день поставил в Академии на Сент-Мартин-лейн такой вопрос: допустим, кто-нибудь в наше время нарисует портрет так же хорошо, как Ван-Дейк, станут ли на этот портрет смотреть, признают ли его достоинства и получит ли художник заслуженное вознаграждение и славу?

Вместо ответа меня спросили, могу ли я написать такой портрет. И я, не кривя душой, ответил, что, конечно, да…

О могучем таланте, который, как считалось, необходим для живописи, я был не весьма высокого мнения».

Теперь послушаем, что он говорит об Академии:

«Чтобы насолить всем трем великим сословиям нашей империи, глупо, на мой взгляд, заставлять два или три десятка студентов срисовывать человека или лошадь; но настоящая причина в том, что некоторые пролазы, имеющие доступ к высокопоставленным лицам, хотят таким образом приобрести превосходство над своими собратьями, заполучить хорошие места и жалование, как во Франции, за то, что они будут говорить юноше, что рука или нога — на его рисунке получилась слишком длинной или слишком короткой… Франция, всегда по-обезьяньи подражавшая величию других народов, сама обрела пустое великолепие, достаточное, чтобы ослепить глаза соседним державам и выкачать из нашей страны побольше денег…

Но вернемся к нашей Королевской Академии; говорят, что главная ее задача — посылать молодых людей за границу изучать античные статуи, ибо такое изучение иногда может усовершенствовать возвышенный гений, хоть и не способно его породить; и какова бы ни была причина, это путешествие в Италию, в тех случаях, которые мне довелось наблюдать, только удаляло ученика от натуры и побуждало его рисовать мраморные статуи, причем он пользовался великими произведениями древности, как трус, который надевает доспехи Александра; ибо, имея подобные претензии и подобное тщеславие, этот художник мнит, что его станут превозносить как второго Рафаэля из Урбино».

А вот что он говорит о своей «Сигизмунде»:

«Поскольку самыми яростными и ядовитыми нападками «Сигизмунду» осыпала банда негодяев, с которыми я всегда воюю и горжусь этим, — я имею в виду истолкователей тайн старых мастеров, — некоторые люди говорили мне, что они недостойны моего внимания. Это справедливо по отношению к ним самим, но, имея доступ к лицам высокопоставленным, которым не менее приятно, когда их обманывают, как и этим _торговцам_ целям. Всякому бросалось в глаза, как он смешон! Брут! Спаситель народа с этакой рожей — это получился столь явный фарс, что он не только вызвал немало смеха у зрителей, но сильно уязвил его самого и его приверженцев… Черчилль, льстивый подпевала Уилкса, переложил пасквиль из «Северного британца» на стихи, сочинив «Послание к Хогарту»; но так как клевета осталась прежней, разве что приняв чуть более возвышенную поэтическую форму, которая выеденного яйца не стоит, это не произвело впечатления… Однако поскольку у меня под рукой оказалась старая незаконченная гравюра, на которой были только фон и собака, я стал раздумывать, как бы мне использовать эту свою работу, и живо изобразил мэтра Черчилля в обличье медведя. Удовлетворение и прибыль, которые я извлек из этих двух гравюр, да изредка прогулки верхом настолько поправили мое здоровье, что большего в моем возрасте и желать нечего».)»Когда-то, еще в молодости, Хогарту позировал некий аристократ, на редкость противный и уродливый. Портрет был выполнен с искусством, делавшим честь способностям художника; но сходство было строжайше соблюдено, и Хогарт даже не подумал хоть немного польстить оригиналу. Пэр, охваченный отвращением к этому своему двойнику, не собирался уплатить за портрет, который мог только вызывать у него досаду своим уродством. Выждав некоторое время, художник обратился к нему с просьбой уплатить за работу; после этого он обращался с той же просьбой еще не раз (в то время у него не было надобности в банкире), но без успеха. Наконец художник прибег к крайнему средству… Суть была изложена в записке:

«Мистер Хогарт свидетельствует свое уважение лорду… Убедившись, что он не намерен забрать картину, написанную для него, мистер Хогарт снова напоминает, что он настоятельно нуждается в деньгах. Поэтому, если его светлость не пришлет деньги в течение трех дней, портрет будет передан, с добавлением хвоста и некоторых других мелких придатков, мистеру Хейру, владельцу известного зверинца; мистер Хогарт предварительно договорился с упомянутым джентльменом и обещал отдать картину, которая будет выставлена в случае отказа его светлости».

Этот намек возымел желаемое действие». — Николс и Стивенс, «Творчество Хогарта», т. I, стр. 25

5. «Сам Гаррик не был так падок на лесть, как он. Одно слово похвалы «Сигизмунде» могло исторгнуть у нашего художника пробный или даже авторский оттиск…»

«Нижеследующая история о нашем художнике, подлинность которой удостоверена (про этот случай рассказал покойный мистер Белчер, член Королевского общества и известный хирург), также свидетельствует, насколько легче заметить неуместную или неумеренную лесть по отношению к другим, чем к самим себе. Однажды, когда Хогарт обедал со знаменитым Чеселденом и еще несколькими знакомыми, ему сказали, что мистер Джон Фрик, хирург больницы святого Варфоломея, несколько дней назад в кофейне Дика уверял, что Грин такой же блестящий мастер композиции, как Гендель. «Однако этот Фрик, — заметил Хогарт, — всегда безумно бросается словами. Гендель — исполин в музыке; а Грин — всего только дамский композитор». — «Да, — продолжал тот, кто рассказал об этом нашему художнику, — но в то же время мистер Фрик заявил, что вы превосходный портретист, не уступающий Ван-Дейку». — «Вот тут он прав, — заметил Хогарт, — черт возьми, так оно и есть, дайте мне только срок и возможность выбрать натуру». — Николс и Стивенс, «Творчество Хогарта», т. I, стр. 2S6, 237.

6. Он совершил эту поездку в 1732 году в обществе Джона Торнхилла (сына сэра Джеймса), живописца Скотта, Тотхолла и Форреста.

7. Доктор Джонсон сочинил на смерть бедняги Хогарта четыре строчки, которые были равно правдивы и приятны; не знаю, почему предпочтение было отдано четверостишию Гаррика:

Рука застыла посредине
Работы. Пуст его мольберт,
И очи не прочтут отныне
Разгадки душ в загадках лет.

«Среди многих других любезностей, которые мистер Хогарт оказал мне в то время, когда я была еще слишком молода, чтобы должным образом их почувствовать, он очень серьезно старался, чтобы я поближе познакомилась с доктором Джонсоном и, если возможно, приобрела дружбу этого человека, общение с которым, в сравнении с другими людьми, как он выразился, было все равно что картины Тициана в сравнении с Хадсоном. «Но никому не говорите, что я это сказал (продолжал он), потому что, знаете, я воюю со знатоками; поскольку я ненавижу _их_, они воображают, будто я ненавижу, он больше похож на царя Давида, чем на Соломона, ибо слишком поспешно заключает,»Сэру Уоткину Филипсу, баронету, в колледж Иисуса, Оксфорд. Дорогой Филипс! В прошлом письме я упоминал, что провел вечер в обществе писателей, которые, как мне показалось, снедаемы завистью и боятся друг друга. Мой дядя нисколько не удивился, когда я сказал ему, что разочарован беседой с ними. «Человек может писать очень интересно и поучительно, — сказал он, — но быть необычайно скучным в общении. Я заметил, что те, кто особенно ярко сверкают в узком кругу, среди плеяды гениев занимают второстепенное место. Малый запас мыслей гораздо легче привести в систему и выразить, чем множество в совокупности. Во внешности и манерах хорошего писателя крайне редко бывает что-либо выдающееся, тогда как серенький сочинитель почти всегда выделяется какой-нибудь странностью или причудой. Поэтому, думается мне, общество литературных ремесленников должно быть очень забавным».

Мое любопытство было сильно возбуждено этими словами, и я попросил своего друга Дика Айви помочь мне его удовлетворить, что он и сделал на следующий же день, а именно в прошлое воскресенье. С ч пригласил меня пообедать у С., с которым мы с вами давно знакомы по его книгам. Он живет на окраине города, и каждое воскресенье его дом открыт для несчастных собратьев по перу, которых он угощает мясом, пудингом, картошкой, портвейном, пуншем и неразбавленным бочковым пивом Калверта. Он отвел этот день недели на оказание гостеприимства, потому что некоторые из его гостей не могут прийти в иные дни по причинам, которые нет нужды объяснять. Я был любезно принят в простом, но очень приличном доме, задние окна которого выходят в живописный сад, содержащийся в отменном порядке; и в самом деле, я не заметил никаких внешних признаков, характерных для писателя, ни в доме, ни в самом хозяине, одном из тех немногих сочинителей нашего времени, которые обходятся без покровительства и ни от кого не зависят. Но если в хозяине не было ничего своеобразного, то собравшееся общество щедро возместило этот недостаток.) могла быть чисто случайной. Больше всего меня поразили их причуды, первоначально порожденные жеманством, а впоследствии закрепленные привычкой. Один из них обедал в очках, а другой — в широкополой шляпе, надвинутой на самые глаза, хотя (как сказал мне Айви) первый был известен своей орлиной зоркостью, когда пахло приближением судебного исполнителя, а про другого все знали, что он никогда не страдал недостатками зрения или болезнью глаз, разве что пять лет назад ему поставил два синяка под глазами один актер, с которым он поссорился спьяну. У третьего ноги были забинтованы и ходил он на костылях, потому что когда-то, давным-давно, лежал со сломанной ногой, хотя теперь никто с такой ловкостью не умеет прыгать через барьер. Четвертый воспылал такой ненавистью к природе, что непременно хотел сидеть только спиной к окну, выходящему в сад; когда же подали блюдо с цветной капустой, он понюхал ароматические соли, чтобы не упасть в обморок; а ведь этот неженка был сыном крестьянина, родился под плетнем и много лет сломя голову бегал на выпасе взапуски с ослами. Пятый прикидывался рассеянным: когда к нему обращались, он всякий раз отвечал невпопад. Иногда он вдруг вскидывался и изрыгал ужасное ругательство; иногда вдруг начинал хохотать; потом складывал руки и вздыхал, или же шипел, как пятьдесят змей.

Сначала я счел его за сумасшедшего, и так как он сидел рядом со мной, немного струхнул; но тут хозяин дома, заметив мое беспокойство, громко заверил меня, что мне нечего бояться. «Этот джентльмен, — сказал он, — пытается играть роль, которая вовсе не в его амплуа; будь у него самые блестящие способности, все равно не в его силах сойти с ума; его ум слишком туп, чтобы можно было разжечь в нем безумие. «Од-д-нако, это н-н-неплохая р-р-реклама, — заметил человек в замусоленном кружевном камзоле, — п-п-притворное с-с-сумасшествие с-с-сойдет за н-н-настоящее в д-д-девятнадцати с-с-случаях из д-д-двадцати». — «А притворное заикание — ва остроумие, — отозвался хозяин. — Хотя, бог весть! Это вещи несродные». Шутник сделал было несколько неудачных попыток говорить без фокусов, но потом снова прикинулся заикой, благодаря чему часто вызывал смех собравшихся, ничуть не утруждая своих умственных способностей; и этот недостаток речи, который сначала был притворным, стал настолько привычным, что теперь уж он не мог от него избавиться.

Какой-то то и дело подмигивавший гений, который сидел за столом в желтых перчатках, в свое время, при первом знакомстве, напустился на С., потому что тот выглядел, разговаривал, ел и пил, как все люди, и с тех нор всегда презрительно отзывался о его уме и больше не приходил к нему до тех пор, пока хозяин не доказал причудливость своего нрава. Поэт Уот Уайвил, сделав несколько безуспешных попыток завязать дружбу с С., наконец дал ему понять через третье лицо, что он написал стихотворение в его честь и сатиру на него, и если он станет принимать его у себя, это стихотворение тотчас будет напечатано; если же его дружбу будут упорно отвергать, то он без промедления напечатает сатиру. С. сказал на это, что восхваления Уайвила считает, в сущности, позором для себя и поэтому ответит на них палкой; если же он напечатает сатиру, то заслужит его расположение и может не бояться мести. Уайвил, выбрав первое, решил оскорбить С., напечатав хвалебное стихотворение, за что и получил хорошую взбучку. Тогда он поклялся не трогать обидчика, который, чтобы избежать судебного преследования, соблаговолил пожаловать ему свою милость. Необычное поведение С. в этом случае примирило его с философом в желтых перчатках, который признал, что он не лишен способностей, и с тех пор ценил знакомство с ним.

Желая узнать, в какой области блещут своими талантами люди, сидящие со мной за одним столом, я обратился за разъяснениями к своему словоохотливому другу Дику Айви, который дал мне понять, что большинство из них выполняли или выполняют до сих пор черную работу для более маститых писателей, для которых они переводят, сверяют и компилируют материал, готовя книги, и все они в разное время работали на нашего хозяина, но теперь сами пристроились в различных областях литературы. Не только их способности, но их национальность и выговор были столь различны, что наша беседа напоминала вавилонское смешение языков. Там звучал ирландский говор, шотландский акцент, различные иностранные фразы, произносимые самыми нестройными голосами, потому что все говорили разом, и всякий, кто хотел, чтобы его услышали, должен был стараться перекричать остальных. Надо признать, однако, в их разговорах не было буквоедства; они старательно избегали всяких ученых изысканий и пытались шутить; и эти их попытки не всегда были неудачны; кто-то отпустил забавную шутку и все много смеялись; а если кто-нибудь забывался настолько, что переходил границы приличия, его решительно одергивал хозяин дома, который обладал своего рода патриаршей властью над этим докучливым племенем.

Самый ученый философ в этом обществе, изгнанный из университета за атеизм, весьма преуспел в опровержении метафизических сочинений лорда Болинброка, которые, как говорят, равно искусны и ортодоксальны; но тем временем ему пришлось предстать перед присяжными за публичный скандал, так как в одно из воскресений он богохульствовал в пивной. Шотландец читает лекции об английском произношении и теперь издает их по подписке. Ирландец пишет статьи на политические темы и известен под прозвищем «Милорд Картофель». Он написал памфлет в защиту одного министра, надеясь, что его усердие будет вознаграждено каким-нибудь доходным местом или пенсией; но, видя, что им пренебрегают, он пустил слух, будто этот памфлет написал сам министр, и напечатал ответ на собственное сочинение. При этом он титуловал автора «милордом» с такой многозначительностью, что публика попалась на удочку и раскупила все издание. Искушенные столичные политиканы заявили, что то и другое блестящие произведения, и посмеивались над тщетными мечтами невежественного обитателя мансарды, так же как и над глубокомысленными рассуждениями видавшего виды государственного деятеля, знакомого со всеми тайнами кабинета. Впоследствии обман был раскрыт и наш ирландский памфлетист не сохранил никаких осколков своей дутой репутации, кроме титула «милорд» и места во главе стола в ирландской харчевне на Шу-лейн.

Напротив меня сидел один пьемонтец, который подарил читателям забавную сатиру, озаглавленную «Весы английской поэзии», произведение, обнаружившее большую скромность и вкус автора и, в особенности, его близкое знакомство с изяществом английского языка.

Мудрец, трудившийся над «агрофобией» или «страхом перед зелеными полями», только что закончил трактат по практическому сельскому хозяйству, хотя в жизни не видел, как растет пшеница, и до такой степени не имел понятия о злаках, что наш хозяин перед всей честной компанией заставил его признать, что поданная ему лепешка из толченой кукурузы — лучший рисовый пудинг, какой он пробовал.

Заика почти завершил свое путешествие по Европе и части Азии, не покидая улиц, прилегающих к тюрьме Королевской скамьи, кроме как на время судебных заседаний, куда его сопровождал помощник шерифа; а бедняга Тим Кропдейл, самый забавный из всей компании, только что справился со своей первой трагедией — постановка которой, как он надеется, принесет ему немалую выгоду и славу. Тим много лет перебивался кое-как сочинением романов, получая по пять фунтов за книгу; но теперь это деловое поприще наводнили авторы женского пола, которые издают книги единственно для того, чтобы проповедовать добродетель, и делают это с такой легкостью, рвением, утонченностью и знанием человеческого сердца, а также с аристократической безмятежностью, что читатель не только зачарован их талантом, но и совершенствуется, проникаясь их высокой нравственностью.

После обеда мы вышли в сад, где, как я заметил, мистер С. быстро переговорил с каждым в отдельности в уединенной аллее, обсаженной орешником, откуда почти все отбыли один за другим без дальнейших церемоний». Дом Смоллета был на Лоренс-лейн, в Челси; теперь он снесен. — См. «Справочник улиц Лондона», стр. 115.

«Смоллет был очень красив, сразу располагал к себе и, по единодушному свидетельству всех его друзей, доживших до наших дней, общение с ним было необычайно полезным и приятным. Те, кто читал его книги (а кто их не читал?), могут довольно верно представить себе его характер, потому что в каждой из них он показал с той или иной стороны главные черты своей натуры, не скрывая худших из них… Когда его не соблазняли сатирические пристрастия, он был добр, щедр и снисходителен к другим; сам он всегда держался смело, открыто и независимо; не кланялся никаким покровителям, не просил милости, честно и с достоинством зарабатывал себе на жизнь литературным трудом… Он был любящим отцом и нежным мужем; и та теплота, с которой друзья до сих пор ревниво хранят его память, показывает, как высоко они ценили его уважение». — Сэр Вальтер Скотт)»На лазоревом поле перевязь и лев на задних лапах, алый, держит в лапе серебряное знамя… и охотничий рог, тоже алый. Нашлемник — дуб, алый. Девиз — «Зеленею».

Отец Смоллета, Арчибальд, был четвертым сыном сэра Джеймса Смоллета из Бонхилла, шотландского судьи и члена парламента, одного из членов комиссии по заключению союза с Англией. Арчибальд женился без согласия старика и рано умер, оставив детей на попечение деда. Тобайас, второй сын, родился в 1721 году в старом доме в Далкхерне, в долине Ливена, и всю свою жизнь он любил эту долину и Лох-Ломонд больше всех долин и озер в Европе. Он выучил «азы» в Думбартонской школе, а потом учился в Глазго.

Когда ему было всего восемнадцать лет, дед умер и оставил его без средств (впоследствии, как утверждает сэр Вальтер, Смоллет вывел его в образе старого судьи в «Родрике Рэндоме»). Тобайас, вооруженный трагедией «Цареубийство» — примерно с такой же трагедии начинал незадолго перед тем д-р Джонсон — прибыл в Лондон. «Цареубийство» не имело никакого успеха, хотя сначала эту трагедию взял под свое покровительство лорд Литтлтон («один из тех ничтожных людей, которых иногда называют великими», — пишет Смоллет); Смоллет в качестве фельдшера отплыл на борту военного корабля и в 1741 году участвовал в Картахенской экспедиции. Он уволился в Вест-Индии и, прожив некоторое время на Ямайке, вернулся в 1746 году в Англию.

Вначале он не имел никакой врачебной практики; напечатал сатиры «Совет» и «Порицание» — без всякого успеха; и (в 1747 г.) женился на «красивой и образованной» мисс Лассель.

В 1748 году он выпустил «Родрика Рэндома», который сразу принес ему успех. Последующие события его жизни можно окинуть взглядом в хронологическом порядке: 1750 г. Уехал в Париж, где написал почти целиком «Перигрина Пикля». 1751 г. Опубликовал «Перигрина Пикля». 1753 г. Опубликовал «Приключения графа Фердинанда Фэтома». 1755 г. Опубликовал перевод «Дон Кихота». 1756 г. Начал издавать «Критическое обозрение». 1758 г. Опубликовал «Историю Англии». 1763-1766 гг. Совершил путешествие по Франции и Италии; опубликовал «Путевые записки». 1769 г. Опубликовал «Приключения Атома». 1770 г. Уехал в Италию; умер в Ливорно 21 окт. 1771 г. на пятьдесят первом году жизни.

10. Хорошим образцом старого «бичующего» стиля может служить отрывок об адмирале Ноулзе, из-за которого Смоллет подвергся судебному преследованию и попал в тюрьму. Оправдания адмирала по поводу неудачи Рошфорской экспедиции попали на строгий суд «Критического обозрения».

«Этот человек, — писал наш автор, — адмирал, не знающий стратегии, инженер, не имеющий знаний, офицер без решимости и человек без честности!» Трехмесячное заключение было местью за эти язвительные строчки.

Но «Обозрение» всегда было для Смоллета вместо «горячей бани». Среди менее серьезных ссор можно упомянуть конфликт с Грейнджером, переводчиком Тибулла. Грейнджер ответил памфлетом, и в следующем номере «Обозрения» мы находим угрозу «отодрать» его как «филина, который вырвался из клетки!».

В его биографии, написанной д-ром Муром, есть одна прелестная история. После опубликования «Дон Кихота» он приехал в Шотландию навестить мать: «Когда Смоллет приехал, его матери, с согласия миссис Телфер (ее дочери) сказали, что это один близкий друг ее сына из Вест-Индии. Чтобы естественней разыграть эту роль, он старался хранить на лице серьезное, почти хмурое выражение; но когда глаза матери устремились на его лицо, он не мог сдержать улыбку; она тотчас вскочила с кресла и, заключив его в объятия, воскликнула: «Ах, сыночек мой! Сыночек! Наконец-то я тебя вижу!»)»но твоя всегдашняя плутовская улыбка, — добавила она, — сразу тебя выдала».

Вскоре после издания «Приключений Атома» болезнь начала терзать Смоллета с удвоенной силой. Попытки исхлопотать ему место консула где-нибудь на Средиземном море ни к чему не привели, и ему пришлось переселиться в более теплые края, не имея иных средств к жизни, кроме своих непрочных доходов. Его знаменитый друг и соотечественник доктор Армстронг (который в то время был за границей) любезно предоставил в распоряжение доктора Смоллета и его супруги дом в Монте-Неро, деревушке на склоне горы, выходившей к морю, в окрестностях Ливорно, романтический и уединенный приют, где он подготовил к изданию свое последнее, самое прекрасное, «как музыки стихающие звуки», сочинение, «Путешествие Хамфри Клинкера». Эта чудесная книга была напечатана в 1771 г.» — Сэр Вальтер Скотт.

11. Спор возник оттого, что капитан хотел распорядиться каютой, за которую Фильдинг уплатил тридцать фунтов. Рассказав о том, как капитан извинялся, он добавляет со свойственной ему скромностью: «И чтобы не вышло, будто я лукавлю и сам восхваляю себя, я должен сказать, что тут не было решительно никакой заслуги с моей стороны. Я простил его отнюдь не из благородства души и не из христианских чувств. Говоря откровенно, я поступил так из побуждения, которое сделало бы людей куда более снисходительными, будь они умнее; просто мне было удобно так поступить».

12. Леди Мэри приходилась ему троюродной сестрой, их деды были сыновьями Джорджа Фильдинга, графа Десмондского, сына Уильяма, графа Денби. В письме, датированном ровно за неделю до его смерти, она пишет: «Г. Фильдинг правдиво изобразил себя и свою первую жену в образах мистера и миссис Бут, хотя, правда, при этом несколько польстил себе; и я уверена, что некоторые события, о которых он упоминает, действительно имели место. Интересно, понимает ли он, что Том Джонс и мистер Бут — презренные негодяи… Фильдинг обладает источником подлинного юмора, и когда он делал свои первые шаги, его можно было пожалеть, поскольку ему, по его собственным словам, не оставалось иного выбора, как наняться писать за других или наняться кучером. Его талант заслуживал лучшей доли; но я не могу не осуждать его всегдашнее, мягко выражаясь, неблагоразумие, которое было свойственно ему всю его жизнь и, боюсь, осталось в нем до сего дня… С тех пор, как я родилась, не появилось ни одного самобытного писателя, за исключением Конгрива, и Фильдинг, на мой взгляд, право же мог бы сравниться с ним своими достоинствами, если бы не был вынужден печатать свои книги, не внося в них поправки, и выпускать в свет многое такое, что он предпочел бы бросить в огонь, если бы мясо можно было брать без денег или получать деньги без сочинения книг… Мне жаль, что я не нахожу больше произведений, равных «Перигрину Пиклю»; я была бы рада, если б вы могли назвать мне такого писателя». — «Сочинения и письма» (под редакцией лорда Уорнклиффа), т. III, стр. 93, 94

13. Он отплыл в Лиссабон из Грейвзенда утром в воскресенье 30 июня 1754 г. и начал вести во время этого плавания «Дневник путешествия». Умер он в Лиссабоне в начале октября того же года. Там он и похоронен на английском протестантском кладбище при церкви Эстреллы, и на его памятнике написано: «He).

14. По свидетельству доктора Уортона, сам Фильдинг предпочитал «Джозефа Эндруса» остальным своим книгам.

15. «Ричардсон, — пишет достойнейшая миссис Барбол в своих воспоминаниях о нем, предпосланных его переписке, — был очень уязвлен этой книгой («Джозефом Эндрусом»), тем более, что они были в хороших отношениях и он дружил с двумя сестрами Фильдинга. По-видимому, в душе он никогда не простил его (быть может, такие вещи и не в натуре человеческой); в своих письмах он всегда очень сурово отзывается о «Томе Джонсе», пожалуй, суровее, чем подобает литературному сопернику. Вез сомнения, сам он считал, что его возмущение вызвано только моральной распущенностью этого произведения и его автора, но ведь терпел же он Сиббера».

16. Не следует забывать, что, хотя доктору едва ли мог нравиться бурный образ жизни Фильдинга (не говоря уж о том, что в политике они держались прямо противоположных убеждений), Ричардсон был одним из его лучших и самых добрых друзей. Но и Джонсон (как пишет Босуэлл) прочел «Амелию» сразу, «за один присест».

17. «Нравы меняются из поколения в поколение, а вместе с ними словно бы меняется и мораль, — в действительности лишь у некоторых, но внешне как будто у всех, кроме распущенных людей. Современный нам молодой человек, который поступил бы так, как Том Джонс, видимо, поступает в Эптоне с леди Белластон, не был бы Томом Джонсом; а Том Джонс нашего времени, если бы внутренне не стал лучше, скорее умер бы, чем позволил судьбе, этой старой карге, взять над собой верх. Так что роман Фильдинга не есть образец поведения и не претендует на это. И все же я от души ненавижу лицемеров, которые рекомендуют «Памелу» и «Клариссу Харлоу» как произведения строго моральные, хотя эти книги отравляют воображение молодежи непрерывными дозами ti).}, тогда как «Том Джонс» под запретом и считается безнравственным. Я не говорю о молодых женщинах; но молодой человек, чье сердце или чувства этот роман может задеть или даже распалить в нем страсть, уже и без того основательно развращен. Тут царит бодрый, солнечный, свежий дух, так не похожий на мелкие, горячечные, однообразные грезы наяву, которые мы находим у Ричардсона». — Кольридж, «Литературное наследие», т. II, стр. 374.)»Она (леди Мэри Уортли Монтегью) близко дружила с его первой любимой женой, которую он изобразил в «Амелии», где, по ее словам, даже великолепный язык, которым он владел с таким совершенством, лишь отдал должное, не более того, чудесным качествам оригинала и его красоте, хотя эта красота несколько пострадала после несчастного случая, о котором рассказано в романе, — экипаж перевернулся, и у нее была перебита переносица. Он страстно любил ее, и она отвечала ему взаимностью…

Его биографы, по-видимому, постеснялись предать гласности тот факт, что после смерти этой очаровательной женщины он женился на ее горничной. Но это отнюдь не так порочит его репутацию, как может показаться. Горничная не обладала особой привлекательностью, но это была девушка с прекрасной душой, трогательно преданная своей госпоже и охваченная после ее смерти безутешным горем. В первом приступе отчаянья, которое было близко к безумию, он находил единственное утешение, оплакивая смерть жены вместе с ней; а когда он немного успокоился, то утешался лишь тем, что без конца говорил с ней об этом ангеле, о котором оба скорбели. Понемногу он привык делиться с ней во всем и со временем решил, что ему не найти для своих детей более нежной матери, а для себя — лучшей хозяйки и сиделки. По крайней мере, так он говорил своим друзьям; и, несомненно, ее поведение, когда она стала его женой, подтверждает это и полностью оправдывает его доброе мнение», — «Письма и сочинения леди Мэри Уортли Монтегью», под редакцией лорда Уорнклифа. «Введение», т. I, стр. 80, 81.) и на эти средства, свои и жены, он жил некоторое время как блестящий поместный аристократ в Дербишире. Но за три года все его состояние было прожито; тогда он вернулся в Лондон и стал изучать юриспруденцию.

19. В «Мужском журнале» за 1786 год есть забавная история о Гарри Фильдинге, «в чьем характере, — пишет автор, — главными чертами были доброта и человеколюбие, не имеющие себе равных». Далее он рассказывает, что сборщик долгое время пытался взыскать «кое-какие местные налоги» с его дома в Вофорт-Билдингз. «Наконец Гарри отправился к Джонсону и получил под литературную закладную требуемую сумму. Возвращаясь домой с деньгами, он вдруг встретил старого товарища по колледжу, с кото, рым не виделся много лет. Он пригласил этого человека пообедать с ним по соседству в таверне и, узнав, что тот в стесненных обстоятельствах, отдал ему все, что имел при себе. Когда он вернулся домой, ему сказали, что сборщик налогов дважды приходил за деньгами. «Дружба потребовала эти деньги, и я их отдал, — сказал Фильдинг. — А сборщик пускай придет в другой раз».)»Фильдинг», а не «Фельдинг», как было у их родоначальника. «Не могу вам сказать, милорд, — отвечал он, — разве только моя ветвь рода первая научилась грамотно писать».

20. В 1749 году он стал мировым судьей Вестминстера и Миддлсекса, — за эту должность в то время не платили постоянного жалования, и она была весьма хлопотной, но при этом не очень почетной. Из его собственного предисловия к «Дневнику путешествия» видно, как ему приходилось работать, в каком состоянии он был в эти последние годы и как держался несмотря ни на что.

«Я готовился к отъезду и, кроме того, смертельно устал после долгих допросов, касавшихся пяти различных убийств, которые все были совершены в течение одной недели разными шайками бандитов, и тут королевский гонец мистер Кэррингтон привез мне приказ от его светлости герцога Ньюкаслского явиться к его светлости на другое утро в Линкольнс-Инн-Филдс по важному делу; я попросил передать, что прошу извинения, но не могу явиться, так как хромаю, и вдобавок к своему нездоровью совершенно измучен тяжелой работой. Однако его светлость на другое же утро снова прислал ко мне мистера Кэррингтона с вызовом; и хотя состояние мое было ужасно, я немедленно поехал; но, к моему несчастью, герцог был очень занят и, после того как я прождал некоторое время, прислал ко мне какого-то человека, который сказал, что уполномочен обсудить со мной меры, которые я могу предложить для прекращения убийств и ограблений, каждый день совершаемых на улицах; я обещал изложить свое мнение его светлости в письменном виде, после чего он сообщил мне, что его светлость намерен представить мой доклад тайному совету.

Хотя во время этой поездки я жестоко простудился, тем не менее я принялся за работу и дня через четыре послал герцогу самые лучшие предложения, какие мог придумать, изложив все обоснования и доводы в их пользу на нескольких листах бумаги; и вскоре герцог через мистера Кэррингтона сообщил мне, что мой проект получил полнейшее одобрение и все условия приняты.

Главным и самым существенным из этих условий было немедленно выдать мне на руки 600 фунтов, и с этой небольшой суммой я намеревался уничтожить шайки, орудовавшие тогда повсеместно, и привести гражданские дела в такой порядок, чтобы в будущем подобные шайки не могли возникнуть или, по крайней мере, сколько-нибудь серьезно угрожать обществу.

Я отложил на время поездку в Бат, несмотря на настоятельные и многократные советы моих знакомых докторов, а также горячие увещания моих ближайших друзей, хотя недомогание мое привело к сильнейшему разлитию желчи, при котором воды Вата, как известно, почти всегда действуют безотказно. Но я был полон решимости уничтожить этих негодяев и головорезов… Через несколько недель Казначейство выделило деньги, а еще через несколько дней после того, как в руках у меня оказались 200 фунтов из этой суммы, вся шайка была разогнана…»

Далее он пишет:

«Должен признаться, что личные мои дела в начале этой зимы были в весьма скверном состоянии, потому что я не захотел лишить общество и бедняков тех денег, которые, как подозревали люди, всегда готовые украсть все, что только можно, я присвоил; напротив, улаживая, вместо того чтобы разжигать ссоры между привратниками и просителями (что, как ни стыдно мне это признать, делалось далеко не всюду), и отказываясь брать у людей шиллинг, если наверняка знал, что он последний, я уменьшил свои доходы, составлявшие около 500 фунтов самых грязных денег в год, почти до 300 фунтов, значительная часть которых попадала в руки моего клерка».