А между тем в это время девушка высказывается перед ним в совершенно неожиданном, новом и своеобразном виде; она такая благородная энтузиастка, и в то же время она такой наивный ребенок, и в этом так сходна с ним характером. Они клянутся друг другу в дружбе, в братстве, неразлучности на всю жизнь. Правда, они с любовью говорят между собой и о Наташе, но они хотят жить втроем, всегда. «В какие-нибудь пять-шесть часов разговора» вся душа его открывается для новых ощущений, и сердце его отдается все… Тут еще новые идеи, и причина их опять Катя. Он еще, может быть, не сейчас начинает сравнивать, думаете вы, но это неминуемо. Придет это время; он сравнит свою прежнюю любовь с своими новыми, свежими ощущениями; там все знакомое, всегдашнее; там так серьезны, требовательны; там его ревнуют, бранят; там слезы… А если и начинают с ним шалить, играть, то как будто не с ровней, а с ребенком… а главное: все такое прежнее, известное…
Силлогизмы Наташи поразительно верны, как будто она им в семинарии обучалась. Психологическая проницательность ее удивительна, постройка речи сделала бы честь любому оратору, даже из древних. Но, согласитесь, ведь очень приметно, что Наташа говорит слогом г. Достоевского? И слог этот усвоен большею частью действующих лиц.
Надо еще заметить, что г. Достоевский (как весьма многие, впрочем, из наших литераторов) любит возвращаться к одним и тем же лицам по нескольку раз и пробовать с разных сторон те же характеры и положения. У него есть несколько любимых типов, например, тип рано развившегося, болезненного, самолюбивого ребенка,— и вот он возвращается к нему и в Неточке, и в Маленьком герое, и теперь в Нелли… Характер Нелли — тот же, что характер Кати в «Неточке», только обстановка их различна. Есть тип человека, от болезненного развития самолюбия и подозрительности доходящего до чрезвычайных уродств и даже до помешательства, и он дает нам г. Голядкина, музыканта Ефимова (в «Неточке».), Фому Фомича (в «Селе Степанчикове»). Есть тип циника, бездушного человека, лишь с энергией эгоизма и чувственности,— он его намечает в Быкове (в «Бедных людях»), неудачно принимается за него в «Хозяйке», не оканчивает в Петре Александровиче (в «Неточке») и, наконец, теперь раскрывает вполне в князе Валковском (которого, кстати,— даже, и зовут тоже Петром Александровичем). К этому есть еще у г. Достоевского идеал какой-то девушки, который ему никак не удается представить: Варенька Доброселова в «Бедных людях», Настенька в «Селе Степанчикове», Наташа в «Униженных и оскорбленных» — все это очень умные и добрые девицы, очень похожие на автора по своим понятиям и по манере говорить, но, в сущности, очень бесцветные. Автор умеет поместить их в очень интересную обстановку, но это и все, что для них он делает. Надо признаться, что даже Варенька Доброселова интересует нас более своими несчастиями и теми рассказами, которые г. Достоевский сочинил за нее, нежели сама по себе, просто как поэтическое создание.
Эта бедность и неопределенность образов, эта необходимость повторять самого себя, это неуменье обработать каждый характер даже настолько, чтобы сообщить ему соответственный способ внешнего выражения,— все это, обнаруживая, с одной стороны, недостаток разнообразия в запасе наблюдений автора, с другой стороны, прямо говорит против художественной полноты и цельности его созданий… И думаете ли вы, любители эстетики, что можно было бы помочь г. Достоевскому или оказать услугу искусству, сделавши доскональный — detaille et raisonne {детальный и обоснованный (франц.).— Ред.} — разбор художественных несовершенств и достоинств этого романиста? И неужели полагаете вы, что покамест литература имеет хоть малейшую возможность хоть издалека прислушиваться к общественным интересам и хоть неясным, кротким лепетом выразить свое к ним участие,— неужели думаете вы возбудить в ком-нибудь интерес даже самыми блестящими эстетическими этюдами по поводу… ну, да просто так, a propos de bottes {ни то ни се (франц.).— Ред.}, из-за появления новой драмы г. Потехина, нового отрывка г. Гончарова, нового романа г. Достоевского?.. Разве дождемся такого времени, когда литература опять разорвет уже решительно всякую (и теперь, правда, слишком слабую) связь с обществом и ограничена будет одними только собственными, домашними интересами, когда литераторы принуждены будут писать только о литераторах и только для литераторов,— тогда, вероятно, с успехом будут повторяться и явления вроде мерзляковского разбора «Россиады» или вроде прекрасной статьи г. Боткина о Фете 11. Но пока литература (то есть, собственно, изящная), не достигая действительно художественного значения, имеет по крайней мере практический смысл, дозвольте же придать несколько практический характер и самой критике.
Г. Достоевский, вероятно, не будет на меня сетовать, что я объявляю его роман, так сказать, «ниже эстетической критики». Я ведь имел в виду вообще современную нашу литературу и если проверил свою мысль несколькими беглыми замечаниями о его романе, так это потому, что он мне попался под руку. А если бы взять другие из творений, имевших у нас успех в последние годы, так многие из них оказались бы, может быть, еще более несостоятельными. Г. Достоевский по крайней мере,— как нам кажется, судя по некоторым местам его сочинений,— не имеет таких претензий, не придает себе такой важности, как другие. Он изобразил некоторые свои литературные отношения в записсках Ивана Петровича: я не считаю нескромным сказать это, потому что сам автор явно не хотел скрываться. Он с такими подробностями рассказывает там содержание «Бедных людей» как первой повести Ивана Петровича,— что нет возможности ошибиться. Так тут-то он, между прочим, сознается, что писал многое вследствие необходимости, писал к сроку, написывал по три с половиною печатных листа в два дня и две ночи; называет себя почтовою клячею в литературе; смеется над критиком, уверявшим, что от его сочинений пахнет потом и что он их слишком обделывает {Такой именно отзыв был когда-то о г. Достоевском, и даже, если не ошибаюсь, в «Современнике» 12.}. Словом, г. Достоевский смотрит, по-видимому, на свои произведения, как мы все обыкновенные люди,— не как на несокрушимый памятник для потомства, а просто — как на журнальную работу. А уж известно, что такое журнальная работа: тут не до обработки, не до подробностей, не до строгости к себе в развитии мысли… Довольно того, что хоть кое-как успеешь бросить эту мысль на бумагу. Можно это сравнить вот с чем: вы поэт, в вас сейчас родилось чувство, вас поразило впечатление, которое вы можете изобразить великолепными стихами. У вас уже мелькают в голове образы, готово несколько стихов, несколько метких выражений… Но вам мешают, от вас требуют немедленного отчета в вашем впечатлении, у вас, наконец, вовсе отнимают возможность предаться влечению вашего чувства и приискать для него живые звуки. Делать нечего, вы берете карандаш и записную книжку и набрасываете шероховатой прозой остов того прекрасного стихотворения, которое уже слагалось у вас в голове. Так поступает постоянно, в течение всей своей карьеры, журнальный работник. Человек, конечно, все-таки виден,— ведь и в остове стихотворения можно разобрать до некоторой степени, какого полета поэт мог написать его; уцелеют, пожалуй, и несколько удачных страниц, как внезапно сложившийся стих попадает в черновой набросок. Но в общем все это будет очень жалко. Одно лишь остается неизменным, при спешной ли работе, при многодумной ли проверке каждой страницы,— это общий характер убеждений человека, его воззрений на жизнь, его симпатий и антипатий. От торопливости в работе можно делать частные ошибки, высказываться неясно или односторонне, впадать в мелкие противоречия и делать скачки, теряя нить строгих логических выводов. Но если бы кто противоречие общих убеждений и симпатий в своих сочинениях стал оправдывать спешностью работы, тот показал бы только что он не способен ни к каким убеждениям.