Укорененность литературы ГДР в определенных традициях национальной истории несомненна, ибо Германия не только является родиной теоретического марксизма, но и организованное рабочее движение именно в этой стране приобрело огромный размах уже в XIX в. ГДР в определенном смысле продемонстрировала на части территории Германии то, что могло бы произойти во всей стране, если бы к власти в ней пришли коммунисты. И в этом смысле история ГДР — тоже неотъемлемая часть всей истории Германии, как бы специфично ни выглядела демонстрация этой линии немецкой истории. История литературы ГДР в таком контексте предстает как обособление и абсолютизация в определенных исторических условиях одной из линий развития немецкой национальной литературы, одной из ее национальных и тем самым укорененных в свою родную почву традиций.
Насколько важно рассмотрение литератур ГДР и ФРГ в едином общенациональном контексте, настолько же важно и уяснение специфики развития этих литератур в период их обособленного существования. При уяснении специфики литературы ГДР, например, нельзя забывать о том, что она создавалась в основном на территории бывшей Пруссии и Саксонии, что в ее составе находилось бывшее герцогство Веймар, что славянское население Германии (Верхняя и Нижняя Лужицы) практически целиком проживало в ГДР, и своеобразный славянский элемент в значительно большей мере проник в литературу ГДР, чем в литературу ФРГ. Литература ФРГ в значительно большей степени была подвержена воздействию западных литературных влияний — экзистенциализма, например, и самых различных модернистских течений, в то время как литература ГДР буквально перенасыщалась потоком переводной русской классической и советской литературы, переводы же многих крупных западных писателей на многие годы опаздывали. Но после принятия ГДР в ООН в 1973 г. ситуация стала стремительно сглаживаться — дипломатические контакты и культурные взаимосвязи сразу же потребовали значительного расширения объема и качества переводной литературы.
Общая тональность литературы ФРГ первых послевоенных лет весьма показательно отразилась в творчестве Вольфганга Борхерта (1921—1947). Судьба Борхерта поистине трагична. За свою короткую жизнь ему довелось пережить ужасы и фронта, и штрафного батальона, и фашистских застенков, куда его дважды бросали за «непатриотические» высказывания. По окончании войны это был уже надломленный, смертельно больной человек, и за оставшиеся ему два года он успел написать лишь немного.
Тема обманутого поколения, погубленной молодости —главная тема творчества Борхерта. Изображая в своих рассказах отчаяние молодого человека, брошенного в пекло войны, его неприкаянность
И одиночество в послевоенном мире, Борхерт обрушивается с гневными инвективами на «каллиграфов» («Нам не нужны поэты с хорошей грамматикой»), сомневается вообще в необходимости поэзии: «Кто знает рифму к хрипу простреленных легких?» Огромный эмоциональный накал этой прозы, истерическая взвинченность тона, страстная жалоба, нагнетаемая в метафорах и аллитерациях, в нескончаемых каденциях и повторах,— все это приводит на память искусство экспрессионистов.
Но помимо пресловутого «вопля отчаяния» (обычная формула западногерманской критики в применении к Борхерту) в творчестве писателя постоянно присутствует и другой голос, идет страстный спор двух взглядов на жизнь: пессимистического, отрицающего — и утверждающего, влюбленного в жизнь, одержимого ее материальными формами — красками, запахами, звуками.
Вся трагическая разорванность борхертовского сознания отразилась в единственном крупном его произведении — драме «Снаружи за дверьми» (1947). Тема ее —неприкаянность «возвращенца», солдата Бекмана, чудом уцелевшего на войне и теперь тщетно ищущего пристанища, крова. Борхерт как будто нагнетает атмосферу безвыходности — но в то же время у героя есть «двойник» («Другой»), его второе «я», упорно сопротивляющееся отчаянию.
Борхерт упорно стремится разобраться в причинах трагедии своего поколения. Бекман в своих скитаниях обнаруживает, что истинные ее виновники уже успели благополучно устроиться в жизни. Борхерт одним из первых показал послевоенную Западную Германию как мир неизлечимого эгоизма, мир, пораженный анемией совести и памяти. Еще острее вопрос о виновниках войны ставится в публицистических статьях Борхерта («Вот наш манифест», «Тогда остается одно»), где писатель прямо указывает не только на военных, но и на политических и экономических закулисных пособников фашизма. К такой беспощадной конкретности социально-исторического анализа литературе ФРГ предстоял еще немалый путь, и именно Борхерт был у истоков всей ее общественной, гражданской проблематики.
Творчество Борхерта располагается у истоков двух важнейших тенденций в литературе ФРГ, отчетливо обозначившихся уже в конце 1940-х годов и во многом определявших дальнейшее развитие отдельных литературных течений и направлений. Первая тенденция абстрагирующая, символизирующая, тяготеющая к философско-экзистенциальному взгляду на мир — вырастала прежде всего из творчества писателей «внутренней эмиграции» и ярче всего выразилась в «магическом реализме», временами перераставшем в экзистенциализм. Вторая — конкретизирующая и социально-критическая — формировалась в творчестве писателей «Группы 47», отразив в первую очередь опыт поколения «вернувшихся», их
Попытки извлечь конкретные уроки из краха нацистской Германии и послевоенной действительности.
Впервые о «магическом реализме» в послевоенной немецкой литературе заговорил Ганс Вернер Рихтер (1908—1993), Опубликовавший в начале 1947 г. статью в журнале «Дер Руф», где он попытался отделить литературу, непосредственно обращенную к современной общественной ситуации (как это и обнаружилось впоследствии в творчестве писателей «Группы 47»), от литературы, избегавшей прямого изображения конкретно-исторических реалий и выдвигавшей на первый план метафорически закодированную модель мира, обращенную в первую очередь к сущностным вопросам бытия и лишь затем — к современности. Классическим произведением «магического реализма» в Германии был сразу же признан роман Германа Казака (1896—1966) «Город за рекой» (1947), переведенный на многие языки и оказавший определенное воздействие на формирование этого течения в мировой литературе.
Внешняя канва романа — изображение наблюдений и переживаний историка-искусствоведа д-ра Линдхофа в «городе мертвых», некоем промежуточном мире между миром действительным, откуда д-р Линдхоф был приглашен в «город за рекой» для исполнения должности хрониста, и Небытием, куда почти все жители города отправляются после изучения их «дел» служителями городского Архива. Если бытие жителей «промежуточного города» изображается как некий метафорический слепок реального мира со всеми его проблемами и противоречиями (но слепок безвременный или вневременной, поскольку здесь одновременно сосуществуют все исторические эпохи, сгущенные до символики наиболее сущностных деталей), то городской Архив представлен как инстанция, следящая за строгим исполнением лишенного религиозности, но все же несомненно высшего космического замысла, в котором поступки и мысли людей играют не фатально предопределенную, но самостоятельную и даже весьма важную роль. Д-р Линдхоф, имеющий как хронист доступ и к Архиву, и к жителям города, оказывается в уникальном положении: в Архиве ему открыта вся накопленная тысячелетиями мудрость человечества, при желании он может и лично общаться с отдельными мудрецами; в городе же ему доступна вся повседневная канва человеческой истории и современности, поскольку он встречает здесь умерших друзей, родных, знакомых и пытается разрешить с ними незавершенные земные конфликты и споры. Линдхоф — единственный живой человек среди «мертвых», который к тому же по своему желанию может вернуться в мир действительный, что он в конце концов и делает. Мир действительный — это метафорически поданная, но реально узнаваемая послевоенная Германия, где Линдхоф пытается
В качестве странствующего проповедника распространять свет Истины, открывшейся ему за время пребывания в «городе за рекой». Элементы реализма в рамках «магического реализма» приобрели роль художественного приема, хотя и важного, но подчиненного более глобальной задаче, встроенного в совершенно иной и С Традиционной точки зрения скорее фантастический контекст. При внешне достоверном развертывании сюжета и очевидной наглядности деталей повествование насыщается элементами, постоянно взрывающими изнутри мнимую очевидность и обнажающими все более глубокие и непознанные слои реальности до тех пор, пока за первичной и привычной реальностью достаточно зримо обрисовываются контуры гораздо более страшной, объемной, неизвестной и неустойчиво мерцающей реальности, в которой начисто утрачивают свою значимость ориентиры и стереотипы поведения, выработанные на уровне первичной—обманно-очевидной—реальности. «Магические реалисты» далеко отходят или даже полностью отказываются от психологического подхода к показу «типического героя в типических обстоятельствах», доминировавшему в критическом реализме XIX—XX вв., и опираются на мифические или мифиче-ско-фольклорные основы и измерения бытия, в которых конкретно-историческое бытие теряет не только свою определяющую функцию, но даже и свои надежные очертания, поскольку растворяется в гораздо более широком, чем просто исторический, контексте. Постоянное взламывание социально-исторической детерминированности событий и характеров отражает недоверие «магических реалистов» к рационализму, социальному детерминизму, вообще к идеям социального прогресса — как в буржуазной, так и в социалистической окрасках. Особую — и даже сюжетооб-разную — роль в произведениях «магических реалистов» играют время и пространство, которые лишь весьма условно соотносятся с обычными представлениями.