Источник необычайной силы и особой русской мудрости Кутузова Толстой видит в том народном чувстве, которое он несет в себе во всей чистоте и силе его. Перед Бородинским сражением как верный сын своего народа он вместе с солдатами поклоняется чудотворной иконе Смоленской Богоматери, внимая словам дьячков: Спаси от бед рабы твоя, Богородице, и кланяется в землю, и прикладывается к народной святыне. В толпе ополченцев и солдат он такой же, как все.
Не случайно лишь высшие чины обращают на него внимание, а ополченцы и солдаты, не глядя на него, продолжают молиться. Народное чувство определяет и нравственные качества Кутузова, ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их. Он один уверенно утверждает, что русские одержали над французами победу в Бородинском сражении, и он же (*115) отдает непонятный его генералитету приказ об отступлении и сдаче Москвы.
Где же логика? Формальной логики тут действительно нет, тем более что Кутузов решительный противник любых умозрительных схем и правильных построений. В своих поступках он руководствуется не логическими умозаключениями, а безошибочным охотничьим чутьем.
Это чутье подсказывает ему, что французское войско при Бородине получило страшный удар, неизлечимую рану. А смертельно раненный зверь, пробежав еще вперед и отлежавшись в укрытии, по инстинкту самосохранения уходит умирать домой, в свою берлогу. Жалея своих солдат, свою обескровленную в Бородинском сражении армию, Кутузов решает уступить Москву. Он ждет и сдерживает молодых генералов: Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины-богатыри!
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две-три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа! Как старый многоопытный человек и мудрый полководец, Кутузов видел таких случайностей не две и три, а тысячи: чем дальше он думал, тем больше их представлялось.
И понимание реальной сложности жизни предостерегало его от поспешных действий и скоропалительных решений. Он ждал и дождался своего торжества. Выслушав доклад Болховитинова о бегстве французов из Москвы, Кутузов повернулся в противную сторону, к красному углу избы, черневшему от образов. Господи, Создатель мой! Внял Ты молитве нашей…
— дрожащим голосом сказал он, сложив руки.- Спасена Россия. Благодарю Тебя, Господи!
– И он заплакал. И вот теперь, когда враг покинул Москву, Кутузов прилагает максимум усилий, чтобы сдержать воинский пыл своих генералов, вызывая всеобщую ненависть в военных верхах, упрекающих его в старческом слабоумии и едва ли не в сумасшествии.
Однако в наступательной пассивности Кутузова проявляется его глубокая человечность и доброта. Кутузов знал не умом или наукой, а всем русским существом своим знал и чувствовал то, что чувствовал каждый русский солдат, что французы побеждены, что враги бегут и надо выпроводить их, но вместе с тем он чувствовал, заодно с солдатами, всю тяжесть этого, неслыханного по быстроте и времени года, похода. Для русских наполеончиков, мечтающих о чинах и крестах, тешащих на этом этапе войны свое неуемное тщеславие, (*116) и дела нет до простых солдат, измученных и измотанных дальними переходами, все более и более осознающих бессмысленность преследования и уничтожения деморализованного врага. Народная война, сделав свое дело, постепенно угасает. На смену ей идет другая война, где будут состязаться в честолюбии далекие от народа генералы.
В такой войне Кутузов участвовать не желает, и его отставка – достойный для народного полководца исход. Триумфом Кутузова, главнокомандующего и человека, является его речь, сказанная солдатам Преображенского полка в местечке с символическим названием Доброе: А вот что, братцы.
Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу вас царь не забудет.
Вам трудно, да все же вы дома; а они – видите, до чего они дошли,- сказал он, указывая на пленных.- Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
И сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты… лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Вслед за Достоевским Толстой считает безобразным признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного. Такое величие есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Ничтожным и слабым в своем смешном эгоистическом величии предстает перед читателями Войны и мира Наполеон. Не столько сам Наполеон приготовляет себя для исполнения своей роли, сколько все окружающее готовит его к принятию на себя всей ответственности того, что совершается и имеет совершиться. Нет поступка, нет злодеяния или мелочного обмана, который бы он совершил и который тотчас же в устах его окружающих не отразился бы в форме великого деяния. Агрессивной толпе нужен культ Наполеона для оправдания своих преступлений против человечества.
Но русским, выдержавшим это нашествие и освободившим от наполеоновского ига всю Европу, нет никакой необходимости поддерживать гипноз. Для нас,- говорит Толстой,- с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды. Самодовольный Запад долго не мог простить Толстому его дерзкое отрицание культа личности Наполеона.
Даже прогрессивный немецкий писатель (*117) Томас Манн на исходе первой мировой войны писал о Войне и мире так: Я в последние недели перечитал это грандиозное произведение – потрясенный и осчастливленный его творческой мощью и полный неприязни к его идеям, к философии истории: к этой христианско-демократической узколобости, к этому радикальному и мужицкому отрицанию героя, великого человека. Вот здесь – пропасть и отчужденность между немецким и национально русским духом, здесь тот, кто живет на родине Гете и Ницше, испытывает чувство протеста.
Однако чувство протеста с приходом к власти Гитлера направилось у немецких и других европейских писателей в противоположную сторону. В самом начале второй мировой войны немецкий писатель-антифашист Бертольт Брехт устами Галилея, героя одноименной драмы, провозгласил другое: Несчастна та страна, которая нуждается в героях!
Мрачные годы фашизма перед всем миром обнажили вопиющую ущербность той формулы европейского героя, которую утверждали Гегель, Штирнер и Ницше. В оккупированной фашистами стране французы с надеждой и верой читали Войну и мир. Философско-исторические рассуждения Толстого, которые когда-то объявлялись ненужными привесками, стали актуальными в годы борьбы с фашизмом.